За ужином мы собрались всей семьей, что случается последнее время не так уж часто. Но сейчас Софи здесь, а не у себя в Милане.
Сначала все было хорошо, мы мило болтали ни о чем и обо всем на свете. Однако, как только на столе появилось фондю, Анжела тихонько прощебетала:
– Папа и мама, я хочу вас кое с кем познакомить.
Эти слова, как удар хлыста, обожгли мое сердце. Я сразу понял, о чем она говорит. Неужели?! Уже сейчас? Неужели пришло это время?
Я взял свой бокал, наполненный красным вином, и осушил одним глотком. От потрясения я даже лишился дара речи. А Софи, гадина, похоже, была даже рада этому известию…
– И кто же он такой? – закаркала она.
– Мы знакомы уже несколько месяцев, – говорила дочка. – Он вам обязательно понравится, он очень славный…
– Кто он? – еле выговорил я.
– Его зовут Владимир, Владимир Яковлевский. Папа, ты должен его знать, он работает у тебя в банке.
О мой бог! Я застонал и ударил кулаками по столу с такой силой, что тарелки и приборы подскочили.
– Да что, собственно, случилось? – как всегда не вовремя встряла Софи. – Девочка хочет познакомить нас со своим молодым человеком. По-моему, это нормально. Или для тебя стало неожиданностью, что твоя дочь уже выросла? Так ей уже двадцать четыре, к твоему сведению…
– А имя Владимир означает «властелин мира»! – прозвучал так некстати голосок дочки.
Я больше не мог слушать, встал и молча вышел из столовой. А потом и из дома. До глубокой ночи бродил по улицам, но так и не смог успокоиться.
Только не это! Только не этот русский! Не сын Наташи…
«Вот ведь какая странность – иду по Лугано или вдоль озера Лаго-Маджоре, а все время кажется, что хожу по знакомым до боли улицам Питера, по набережным Невки, Фонтанки, Невы. То померещится вдали Шура – бывшая соседка по коммуналке, то вдруг начинаю прикидывать, как быстрее попасть к метро. Хотя никакого метро тут и в помине нет, все ездят на своих автомобилях. Вчера в супермаркете, к удивлению кассира, назвал багет булкой. Почему так происходит? Вроде бы столько времени здесь, а сознание никак не перестроится. Приходится то и дело повторять самому себе: Владимир, ты в Швейцарии!
Особенно сильно это чувство по утрам, когда просыпаюсь и не сразу могу понять, где нахожусь. Снится петербургская квартира: расстроенное пианино «Заря», на подставке растрепанные ноты – тексты романсов и народных песен напечатаны еще с ерами и ятями; грубо сколоченные книжные полки, где коричневые с потускневшим золотым тиснением старинные переплеты перемешаны с новенькими «макулатурными» изданиями; буфет из ДСП, а в нем треснувшие кузнецовские блюдца (чашки к ним давно разбились); высокие двустворчатые двери; длинный, извилистый, вечно темный коридор; девятиметровая кухня, на которой одновременно пытались готовить все проживавшие в квартире восемь семей, – по метру на каждого и плюс один общий… Очень трудно после такого сна мгновенно переключиться на современную действительность и осознать, что теперь все изменилось. Что я живу в Швейцарии. Что здесь никто не запрещает читать любые книги, слушать любую музыку и открыто говорить то, что думаешь. Магазины тут ломятся от обилия товаров, а не от напора озлобленных покупателей. Что я навсегда избавлен от унизительной необходимости дожидаться своей очереди, чтобы попасть в ванную или в туалет. Что у меня собственный дом, новый «Фиат», стабильная работа в солидном банке и любимая жена, надеюсь, скоро будет ребенок. И все у меня в порядке…
Отчего же так тяжело на сердце? Неужели все еще из-за мамы? Да, очень больно и горько, что она так и не сумела понять меня… Конечно, будь она жива, она ни за что бы не одобрила моего решения переехать в Швейцарию. Но мамы больше пяти лет нет на свете. И дело явно не в ней. А в чем? Может быть, в отношениях с отцом жены? Никак не могу разобраться, почему Анрэ так невзлюбил меня. То ли ревнует, то ли думает, что я женился на его дочери из-за денег. А может, просто не любит русских, нас ведь многие за границей не любят… Нет, не похоже, чтобы это была неприязнь на национальной почве. Во-первых, я, кажется, ни в чем не соответствую бытующим здесь представлениям о выходцах из России. Во-вторых, еще и непонятно, кто я больше – русский, француз или поляк. А в-третьих, тесть слывет меценатом и покровительствует в том числе и русским художникам. Недавно приезжал к нему один из Москвы, Жора, занятный парень. Мы с ним проговорили чуть ли не всю ночь. Он бредит Петербургом, старым городом, рисует мосты, тупики, сады, дворы, подъезды… А про Дункин переулок даже и не слышал! Правда, после моих рассказов загорелся туда съездить, обещал даже подарить картину, которую там напишет.
Так что дело тут не в национальности. Видно, Орелли просто хотел другого мужа для своей дочки, вот и бесится. Ведь сначала он довольно охотно взял меня к себе на работу и встретил скорее даже приветливо, расспрашивал о матери, был страшно огорчен, узнав о ее смерти… И потом, когда мы случайно сталкивались в банке, всегда любезно здоровался со мной. Все началось с того, как он узнал о нас с Анжелой. Он точно с цепи сорвался. Иногда ловлю его полный ненависти взгляд, аж мурашки по телу пробегают. Так смотрят только на злейших врагов! Но даже если он и не глядит так, то все равно, когда я рядом, у него кривится физиономия, будто он страдает от сильной зубной боли. Его несколько раз спрашивали при мне: «Что с вами? Вам нехорошо?»
Лишь однажды с тех пор я видел на обращенном ко мне лице Анрэ иное выражение. Это произошло на одном из семейных обедов, когда они у нас еще были. Зашла беседа об искусстве, я стал рассказывать женщинам про Эрмитаж, и тестя точно подменили. Куда девались его жесткость, сухость, постоянное стремление уязвить меня?! Слова, интонация, жесты – все стало другим. В его устах имена художников – Альфред Сислей, Анри Руссо, Анри Матисс, Клод Моне – звучали как молитвы. Он действительно очень много знает о живописцах, их судьбах, женщинах. Такое впечатление, что он был со всеми ними близко знаком. Под конец обеда Анрэ столь расчувствовался, что предложил мне выпить и провозгласил тост: «За вашего Щукина, угадавшего в Моне великого художника!» Конечно, на его фоне я в этой области дилетант. И наверно, еще и поэтому слушал его с большим интересом. Рассказчик он великолепный.
По наивности своей я счел, что после этого разговора в наших отношениях что-то переменится. Но, увы, ошибался. На следующий день в банке Анрэ был тем же Орелли, что и до вечера накануне. И дальше продолжалось точно так же. Напрасно я пытался еще раз завести разговор о живописи – вышло только хуже. Меня угораздило немного покритиковать картину, висящую у него в кабинете, – какой-то ученический пейзаж, изображающий сиреневый куст. Невооруженным глазом видно, что работал явно не мастер. Но Анрэ разгорячился, весь побелел… Больше мы об искусстве не разговариваем. Да и вообще не разговариваем.