Однажды ночью я проснулся и услышал, что она тихо плачет. Мы охотились в лесу и спали у костра, собаки лежали рядом. Я обнял ее и спросил, почему она плачет, но она не отвечала, и это уже было ответом само по себе. Она также научила меня нежности, по крайней мере, к ней.
Меня больше не раздражало, что гордость мучила ее из-за меня, но я не понимал этого тогда как следует. Я думал, что это должно пройти, что все будет хорошо.
Я обнимал ее и рассказывал, как я нашел статую среди деревьев в тот листопад, когда мне было пятнадцать лет, мраморную лесную деву на постаменте над источником.
Демиздор тихо лежала в моих руках, слушая. Где-то крикнула сова, плывя по морю лунного света на своих широких крыльях. В костре вспыхивали пурпурные и золотые искры, и собаки сонно взмахивали хвостами в теплом пепле.
— Однажды ты станешь сожалеть, что взял меня, — сказала она. На ее плече шрам от злобы Чулы постепенно исчезал, становясь похожим на бледный, темный цветок. Она наполнила ладони моими волосами и поцеловала меня в шею. — Ты не из народа племени, — проговорила она. — Ты принц Темного Города, города Эзланн, цитадели Уастис.
Когда я укладывал ее снова, я увидел маску рыси, поблескивавшую на другой стороне костра, как лицо, наблюдавшее черными пустыми глазами. И на мгновение эти глаза показались полными жизни в отблесках костра.
В месяц Желтого листа Мока родила мне девочку. Когда я вошел, она виновато посмотрела на меня (до этого всегда были мальчики), но я был в хорошем настроении и подбодрил ее. Я подарил ей гранат, чтобы повесить на детскую корзину. Гранаты считались счастливыми камнями, укрепляющими кровь.
На четвертый вечер после этого ребенок Тафры зашевелился на сорок дней раньше срока.
Было время одного из малых межплеменных советов дагкта. Обычно воины встречались в этот период перед Сиххарном и приготовлениями к выступлению на запад по Дороге Змеи. Эттук отправился туда, и я тоже. Мы отсутствовали два дня, а когда вернулись, у Тафры уже начались роды.
Какой-то мальчик принес Эттуку эту новость. Эттук оскалился и превратил все в большую шутку, сказав, что его сын торопится выйти на свет и стать воином. Он отпустил колкость и в мою сторону, заявив, что мне лучше перестать ездить на своей желтоволосой мужчине-женщине, а вспомнить о воинском мастерстве, иначе младенец победит меня, не выходя из колыбели. Что до меня, то все внутри у меня кипело. Я достаточно хорошо помнил, что до срока нормальных родов еще очень далеко, и невнимание и холодность к Тафре в это последнее время стали мучить меня. Я вспомнил ее слова: «Ты достаточно наказал меня, перестав меня любить». Я как бы снова превратился в ребенка. Я вдруг ясно увидел ее в своем воображении, ее красоту и ее угасание, ее несчастную жизнь, то, как она нуждалась во мне, а я нашел другую. Мать — это первая женщина мальчика. И ни один мужчина никогда не ценил и не дорожил ею, кроме меня.
Время было за полдень, тепло и дремотно, только пчелы и кузнечики жужжали в траве. Я пошел в палатку Котты. Как правило, в такое время воинов не было. Несколько ветхих старушонок болтались поблизости, переговариваясь скрипучими старческими голосами. У них были черные зубы и блеклые волосы. Они перебирали четки и говорили, что ждать придется долго, говорили о крови и боли. Потом они заметили меня и зашикали, отодвигаясь в сторону.
Когда я подошел к пологу, в палатке раздался животный крик.
Кровь отлила у меня от сердца. Я схватился за полог и замер на месте. Старухи одобрительно закивали.
Одна сказала:
— Слушай, воин. Так и ты появился.
И Тафра снова закричала, и старухи захихикали и поздравили друг друга с правильными предсказаниями относительно трудных и продолжительных родов. Стоя близко у входа, я слышал, как она молит своих богов, молит боль отпустить ее. Я весь покрылся потом. Рывком откинув полог, я оказался в палатке Котты.
Старухи резко закричали от возмущения и любопытства. Внутри царила красная темнота от жаровни, и пахло кровью и ужасом. Потом Котта заслонила мне свет.
— Нет, воин, — сказала она. — Это время не для твоего визита. Мужчины сеют, женщины рожают. Таков порядок — Позволь мне остаться, — сказал я.
И из-за ее спины Тафра в отчаянии обратилась ко мне искаженным болью голосом:
— Тувек, выйди. Ты не должен оставаться и видеть мой позор. Ты не должен… оставаться… — Потом задержала дыхание и старалась не закричать.
Я отодвинул Котту в сторону и опустился на колени рядом со своей матерью. Ее глаза ввалились и страшно расширились, пот потоками струился по волосам, и холодящий душу стон вырвался из ее горла. Когда она увидела меня так близко, она попыталась отогнать меня. Я схватил ее за запястья.
— Кричи, — сказал я. — Пусть крарл слышит тебя, и будь они прокляты.
Ты рожаешь другого сына, такого, который будет относиться к тебе лучше, чем я. Давай, рви мои руки, если хочешь, я хочу чувствовать твою боль.
Она откинулась назад, тяжело дыша.
— Нет, — сказала она. — Ты должен уйти.
Но у нее снова начались схватки, и она вонзила ногти в мои руки и закричала.
— Хорошо, — сказал я. — Скоро станет легче. — Но она закрыла глаза и едва дышала. Котта наклонилась ближе.
— Как долго? — спросил я.
— Слишком долго, — сказала она, перестав гнать меня. — Уже целую ночь и этот день. Похоже на прошлые. — Но тут же спокойно сказала:
— Я не могу повернуть ребенка. Он может умереть.
— Пусть умрет. Спасай Тафру.
— Держи ее тогда, — сказала Котта, — если ты здесь, чтобы помочь ей.
И в течение часа я держал свою мать, а Котта помогала сыну Эттука появиться на свет. Это был сын. На голове у него были волосы, красные, как у отца, и он был мертв. Тафра лежала в моих руках, подобно тому, как лежала Демиздор несколько ночей назад.
— Он здоров? — прошептала она.
— Да, — сказала Котта. — Ты родила воина.
Я удивился, зачем она лжет, но лицо Тафры, не скрытое маской, ответило мне. Ставшее маленьким и бесцветным, оно приобрело выражение, направленное внутрь себя, как будто она прислушивалась к музыке, звучавшей в ее мозгу. Это выражение постепенно оседало в ней, как снег, как пыль. Это было выражение смерти.
Котта тем временем двигалась около нас, делая, что могла. Кровь лилась из моей матери, как будто хотела освободиться от нее. Мы завернули ее в одеяла, но она была холодная. Угли жаровни отражались в ее открытых глазах, вскоре они перестали мигать, и я понял, что она умерла.
В конце я даже не мог понять, знает ли она, кто ее держит. После первого протеста она не сказала мне ни слова, даже не произнесла моего имени.
Я чувствовал только пустоту. Я думал: я давно появился в таких же муках в этой палатке. Теперь я позволил ей уйти назад через те же ворота. Воину трудно или невозможно плакать; его никогда не учат облегчению, которое приносят слезы; скорее, он должен считать это недостатком, слабостью. Поэтому я не мог плакать, хотя тело мое сотрясалось. Для меня не было облегчения, ослабления моих мучений в горе.