Человек, который смеется | Страница: 43

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В эту минуту каморка огласилась протяжным и жалобным криком. Урсус насторожился.

— И еще кричишь, мошенник? Чего ты орешь?

Мальчик повернулся к нему. Было очевидно, что кричит не он. Рот у него был полон.

Крик не прекращался.

Урсус направился к сундуку.

— Да это твой сверток орет! Долина Иосафата! Вот уж и свертки стали горланить. Чего это он раскаркался?

Он развернул куртку. Из нее показалась головка младенца, надрывавшегося от крика.

— Это еще кто там? — спросил Урсус. — Что это такое? Еще один! Этому конца не будет! Караул! В ружье! Капрал, взвод вперед! Вторичная тревога! Что это ты мне принес, бандит! Разве ты не видишь, что она хочет пить? Значит, надо ее напоить. Ничего не поделаешь, придется, видно, остаться и без молока.

Он выбрал из кучи хлама, лежавшего на полке, несколько ветошек, губку и пузырек, продолжая все время яростно ворчать:

— Проклятый край!

Потом осмотрел малютку.

— Девчонка. Можно по визгу узнать. Эта тоже насквозь промокла.

Он сорвал с нее, так же как с мальчика, тряпье, в которое она была укутана, и завернул ее в обрывок грубого толста, дырявый, но чистый и сухой. Внезапное и быстрое переодевание окончательно растревожило малютку.

— Ну и мяучит! Пощады нет! — промолвил он.

Он откусил зубами продолговатый кусок губки, оторвал от тряпки четырехугольный лоскут, вытянул из него нитку, снял с печки горшок с молоком, перелил молоко в пузырек, наполовину воткнул губку в горлышко, прикрыл ее лоскутом, обвязал холст ниткой, приложил пузырек к щеке, чтобы убедиться, что он не слишком горяч, и взял подмышку спеленутого младенца, продолжавшего неистово кричать.

— На, поужинай, негодная тварь! Вот тебе соска!

И он сунул ей в рот горлышко пузырька.

Малютка стала с жадностью сосать.

Он поддерживал склянку в наклонном положении, продолжая ворчать:

— Все они на один образец, негодные! Как только преподнесешь, чего им хочется, так и замолкают.

Малютка глотала молоко так торопливо и с такой жадностью впилась в искусственную грудь, протянутую ей этим ворчливым провидением, что закашлялась.

— Да ты захлебнешься, — сердито буркнул Урсус. — Смотри-ка, тоже обжора хоть куда!

Он отнял у нее губку, выждал, пока прошел кашель, затем снова сунул ей в рот пузырек, говоря:

— Соси, дрянь ты этакая!

Тем временем мальчик положил вилку. Он смотрел, как малютка сосет молоко, и забыл о еде. За минуту до этого, когда он утолял свой голод, в его взгляде было только удовлетворение; теперь же этот взгляд выражал признательность. Он смотрел на возвращавшуюся к жизни малютку. Окончательное воскрешение девочки, вырванной из объятий смерти, исполнило его взор неизъяснимо радостным блеском. Урсус продолжал сердито ворчать сквозь зубы. По временам мальчик поднимал на него глаза, влажные от слез: бедное создание, хоть его и осыпали руганью, было глубоко растрогано, но не умело выразить словами волновавших его чувств.

Урсус гневно накинулся на него:

— Будешь ты есть, наконец!

— А вы? — дрожа всем телом, спросил ребенок, в глазах которого стояли слезы. — Вам ничего не останется?

— Ешь все, говорят тебе, дьявольское отродье! Здесь и тебе одному еле хватит, если для меня было мало.

Ребенок взял вилку, но не решался есть.

— Ешь! — заорал Урсус. — При чем тут я? Кто тебя просит заботиться обо мне? Говорю тебе, ешь все, босоногий причетник Безгрошового прихода! Раз ты попал сюда, так надо есть, пить и спать. Ешь, не то я вышвырну тебя за дверь вместе с твоей негодницей.

Услышав эту угрозу, мальчик снова принялся за еду. Ему не пришлось слишком много трудиться, чтобы уничтожить то, что еще оставалось в миске.

Урсус пробормотал:

— Постройка не из важных: от окон так и несет холодом.

В самом деле, оконце в двери было разбито не то от тряски, не то камнем шалуна. Урсус залепил дыру бумагой, но она отставала. Через это отверстие проникал холодный ветер.

Урсус присел на самый край сундука. Малютка, которую он, обхватив обеими руками, держал у себя на коленях, с наслаждением сосала свою соску, впав в то состояние блаженной дремоты, в котором находятся херувимы перед ликом божьим и младенцы у материнской груди.

— Наелась, — промолвил Урсус.

И прибавил:

— Проповедуйте-ка после этого воздержание!

Ветром сорвало со стекла наложенную Урсусом заплатку; клочок бумаги, взлетев на воздух, закружился по всей каморке, но такой пустяк не мог отвлечь внимания детей от занятия, возвращавшего их обоих к жизни.

Пока девочка пила, а мальчик ел, Урсус продолжал брюзжать:

— Пьянство начинается с пеленок. Стоит ли после этого быть епископом Тиллотсоном и метать громы и молнии на пьяниц! Вот отвратительный сквозняк! Да и печка того гляди развалится. Такой дым, что глаза ест. Не сладить ни с холодом, ни с огнем. Да и темновато. Эта тварь злоупотребляет моим гостеприимством, а я еще не разглядел его рожи. Да, до роскоши здесь далеко. Клянусь Юпитером, я умею ценить утонченное пиршество в теплом зале, где тебя не продувает насквозь. Я изменил своему призванию: я рожден для чувственных удовольствий. Величайший из мудрецов — Филоксен: он выразил желание иметь журавлиную шею, чтобы подольше наслаждаться хорошей трапезой. Сегодня ни гроша не заработал! За весь день ничего не продал! Катастрофа. Пожалуйте, горожане, слуги, мещане, вот лекарь и вот лекарства! Напрасно стараешься, старина. Убери-ка свою аптеку. Здесь все здоровы. Что за проклятый город, где нет ни одного больного! Одни лишь небеса страдают поносом. Вон какой снег! Анаксагор учил, что снег черного цвета. Он был прав: холод — это чернота. Лед — это ночь. Ну и вьюга! Представляю себе, как приятно сейчас в море. Ураган — это хоровод дьяволов, это бешеная свистопляска вампиров, все они скачут галопом и кувыркаются у нас над головой. Они мелькают в тучах: у одного — хвост, у другого — рога, у третьего вместо языка во рту пламя, у этого — крылья с когтями, у того — брюхо лорд-канцлера, а вон у того — башка академика. Каждого из них можно распознать по особому, им одним издаваемому звуку. Что ни порыв ветра, то новый адский дух; слышишь и видишь в одно и то же время, ибо этот грохот принимает зрительные формы. Черт возьми, а ведь в море, наверно, есть люди! Друзья мои, управляйтесь с бурей как-нибудь без меня, а мне и самому-то нелегко управиться с жизнью. Что я вам, содержатель харчевни, что ли? С какой это стати ко мне прут путешественники? Всемирная нужда перехлестывает через порог моего убогого жилища. Омерзительные брызги человеческой нищеты летят прямо ко мне в хижину. Я жертва алчности всяких проходимцев. Я их добыча. Добыча околевающих с голоду. Зима, ночь, картонный домишко, под ним — несчастный друг; снаружи со всех сторон — буря, в каморке — картошка, жалкий огонь в печке, попрошайки, ветер, свистящий во все щели, ни гроша в кармане и впридачу — свертки, которые вдруг начинают выть. Разворачиваешь его, а там — маленькая нищенка! Ну и жизнь! Не говоря уже о том, что здесь налицо явное нарушение закона. Ах ты, бродяга, гнусный карманник, преступный недоносок! Шатаешься по улицам после того, как погасили огни. Если бы наш добрый король узнал об этом, он мигом законопатил бы тебя в какое-нибудь подземелье, чтобы проучить как следует: шутка ли сказать, молодчик прогуливается по ночам со своей девицей! В пятнадцатиградусный мороз без шапки и босиком! Да ведь это запрещено, на сей счет существуют особые правила и указы, мятежник ты этакий! Ты разве не знаешь, что все бродяги подлежат наказанию, тогда как благонамеренные люди, имеющие свои дома, пользуются охраной и покровительством закона: недаром же короли — отцы народа. Я, например, человек оседлый! Если бы тебя поймали, тебя выпороли бы кнутом на площади, и отлично бы сделали. В благоустроенном государстве нужен порядок. Напрасно я сразу же не донес на тебя констеблю. Но так уж я создан: знаю, что хорошо, а поступаю дурно. Ах ты, мерзавец! Явился ко мне в таком виде! Я и не заметил сперва, сколько снегу ты нанес. А теперь все растаяло. Лужи во всех углах. Настоящее наводнение. Придется сжечь уйму угля, чтобы осушить это озеро. А уголь-то стоит двенадцать фартингов мерка! Как же мы поместимся втроем в этой хибарке? Кончено, отныне я завожу у себя питомник — в моих руках будущее всей английской голи, которую мне придется вскармливать на свой счет. Моим занятием, обязанностью и назначением в жизни будет воспитание недоносков великой мошенницы — нищеты, наведение лоска на малолетних висельников, превращение молодых плутов в философов! И подумать только, что если бы меня тридцать лет кряду не объедали такие твари, как эти, я был бы богачом, Гомо нагулял бы жиру, у меня был бы врачебный кабинет со всякими диковинками и хирургическими инструментами, как у доктора Лайнекра, хирурга короля Генриха Восьмого, с чучелами разных зверей, египетскими мумиями и тому подобным. Я был бы членом Докторской коллегии, имел бы право пользоваться библиотекой, выстроенной в тысяча шестьсот пятьдесят втором году знаменитым Гарвеем, и работал бы под стеклянным куполом, откуда открывается вид на весь Лондон. Я мог бы продолжать заниматься вычислением солнечных затмений и доказал бы, что от этого светила исходит неуловимый глазом пар. Таково мнение Иоганна Кеплера, который родился за год до Варфоломеевской ночи и был придворным математиком императора. Солнце — это очаг, который иногда дымит, как моя печка. Она не лучше солнца. Да, я нажил бы себе состояние, был бы совсем другим человеком — не пошляком, унижающим достоинство науки на всех перекрестках. Народ не заслуживает, чтобы его просвещали, ибо народ — это сборище безумцев обоего пола, беспорядочная смесь возрастов, нравов, общественных положений, чернь, которую мудрецы всех времен открыто презирали, сумасбродство и ярость которой справедливо ненавидят даже самые умеренные из них. Ах, мне надоело все на свете! С такими чувствами долго не проживешь. Говорят, что жизнь человеческая коротка. А я уже ею сыт по горло. Чтобы мы не впали в полное отчаяние, чтобы заставить нас добровольно влачить это глупое существование, чтобы мы не воспользовались великолепным случаем повеситься на первой попавшейся веревке и гвозде, природа нет-нет да и прикинется, будто она не прочь и позаботиться о человеке, — я не говорю об этой ночи. Она, эта угрюмая природа, взращивает хлебные колосья, наливает соком виноград, заставляет петь соловья. Порою луч зари или стакан джина вызывает у нас обманчивые мечты о счастье. Узенькая полоска добра окаймляет огромный саван зла. Наша судьба целиком соткана дьяволом, а бог только подшил рубец. Ах ты, воришка: пока я тут разглагольствовал, ты проглотил весь мой ужин!