В сенях нашлась целая канистра керосина. Митька смочил в нем тряпку и протер стол, уничтожая последние следы и запахи. Положил на стол книжку, поставил зажженную лампу. Дом, милый дом, как говорят американцы. Лине понравится.
На обратном пути он забежал в барак. Все точно: и здесь нагадили, значит, не вернутся.
Громко шлепая комаров, Митька пробежал мимо помойной ямы, нашел приметный куст...
Оранжевая пуховка и парашют валялись на земле. Лины не было.
Минуты две он просто ждал. Мало ли, зачем человеку понадобилось отойти. Потом стал звать вполголоса. Кричать, побоялся: то, что двое с топорами ушли, еще не означало, что они успели уйти далеко. Лина не откликалась, и Блинков-младший выбежал на просеку.
Километрах в полутора, почти у самой реки,; маячило едва различимое в сумерках светлое пятно. Митька помахал рукой. Пятно не двигалось.: Ему стало страшно. На память пришли мыши, деловито таскавшие обломки макарон. Съели мало, значит, начали недавно. Может быть, он разминулся с преступниками на несколько минут. А Лина не разминулась... Зачем ее к реке-то понесло? Лежала бы себе в кустах.
Митька бросился бежать.
Кроссовки тянули к земле, как гири. Некстати вспомнилось, что встал он семнадцать часов назад. Глаза слипались на бегу. От черники осталась одна оскомина на языке и сосущая пустота в желудке. Сон и еда ждали в доме, от которого ушла эта идиотка. Может» хотела воды набрать? Нет, парашютик-пузырь она тоже бросила в кустах. И ушла просто потому, что захотелось. А теперь лежит... Блинков-младший уже хорошо видел: да, лежит!
Потом он разглядел ее лучше и зарычал от ярости. Поза у Лины была самая беззаботная: руки под головой, глаза в небо, на розовые закатные облака. Мечтает. Дура! Дура!
Митька чувствовал себя как оплеванный. Самое обидное, что сказать было нечего. Ну, ушла. Нельзя, что ли? Ах, он волновался? А разве она виновата? Она что, нанимала его в няньки? Просила за ней бегать? Не просила? Ну и отвали!
Лина молча смотрела, как он подходит.
Вставай, пойдем ночевать, — сказал Митька. — Там лампа есть керосиновая и печка. На ужин сварим макарон, если мыши их еще не съели.
Что ж ты не ругаешь меня? — с вызовом спросила Лина.
Не вижу смысла. Пойдем скорей. Спать хочется, а мне еще возвращаться за водой.
Зря не ругаешь. Скажи: «Убить тебя мало!»
Убить тебя мало, — без удовольствия повторил Митька. — Все, теперь пойдешь?
Не пойду. Я, кажется, сломала ногу. — Лина закрыла лицо руками и прорыдала: — Да, вот такая я дрянь! Мы теперь вместе, вместе погибнем!
Минуты две Митька смотрел на близкую реку. В голове перегорели пробки и стояла кромешная тьма. Его зазнобило. Трава была мокрая от вечерней росы, и джинсы успели отсыреть. Он встал (как садился, не помнил), обошел плачущую Лину и спустился к реке.
Берег был каменистый, река широкая и, насколько Митька мог видеть, мелкая. Он забрел по колено и умылся. Оставляя на воде крохотные расходящиеся волны, шарахнулись мальки, и сразу же близко ударила крупная рыба. «Непуганая. Поймать легко», — подумал Митька и встрепенулся. Вода есть. Еда есть. Огонь есть. Есть дом и рядом с ним просека, на которой можно расстелить парашют и подать сигнал вертолету спасателей.
Полсуток назад Линина сломанная нога могла погубить обоих. В глухой тайге их не увидели бы с воздуха. А ночи в августе уже холодные, одна ночевка без огня — бронхит. На второй день Лина не смогла бы идти, на третий Митька не смог бы ее нести. Лежали бы рядышком с температурой под сорок и загибались. А теперь сломанная нога — не смерть, а большая дачная неприятность.
Митька вернулся к Лине почти спокойный.
Где болит?
В лодыжке. Там хрустнуло, Дим. Сильно.
Так болело, что я пять минут по берегу каталась.
По берегу? — удивился Митька. До реки было шагов сто.
Ага. Я хотела умыться. Прыгнула на камушек и поскользнулась. А сюда доскакала на одной ноге. Я думала, пройдет, а она только хуже. Пошевелить не могу.
Стараясь не прикасаться к больной ноге, Митька закатал штанину. Лодыжка здорово опухла. Но крови не было, кости не торчали.
Больной скорее жив, чем мертв, — объявил он. — Если перелом, то закрытый. Зараза не попадет.
Может, просто вывих? — с надеждой спросила Лина.
Митька пожал плечами.
Рентген покажет.
А ты дерни, чтобы нога встала на место.
Я потерплю, — дрожащим голосом сказала Лина.
Это ты в кино видела? — спросил Митька.
Ага, гэг номер четыреста шестнадцать.
А сколько всего гэгов? — Митька отошел в кусты и сразу заметил подходящий стволик с развилкой. — Рассказывай, я пока тебе костыль вырежу.
У дедушки записано пятьсот двадцать. У американцев на первом месте гэг, когда машина переворачивается, а у наших — когда она бежит, он ее догонят и целует.
Слушая Лину, Митька вырезал костыль. Получалось хорошо: развилка сверху — под мышку, развилка посередине — чтобы опираться рукой.
А я думала, ты меня на руках понесешь, — заметила Лина. — Этот гэг в первой сотне. Вот уж фигушки! — сказал Митька. — Слушай гэг номер пятьсот двадцать один: мы сделаем лубок, только не сейчас, а когда дойдем до дома. А за ногу дергают или очень опытные, или очень глупые. Вдруг у тебя не вывих, а перелом? Тогда можно так дернуть, что без ноги останешься. Теперь гэг номер пятьсот двадцать два: я бегу, ты меня догоняешь. Целовать необязательно.
А ты меня не проводишь? — растерялась Лина.
Потом. Скоро совсем стемнеет, мы не найдем зимовья. Я сбегаю за лампой, потом за водой, а ты пока иди, как сможешь. — Митька снял с себя рубашку и намотал на развилку костыля, чтобы зеленоглазой не резало под мышкой. Помог ей встать и дал костыль. — Попробуй, может, укоротить?
В самый раз, — сквозь слезы улыбнулась Лина. — Дим, тебе не надоело со мной нянчиться?
Я про это не думаю, — сказал Блинков-младший. — Злюсь иногда. Но я же не могу тебя вернуть в магазин и попросить другую. Какие мы друг другу достались, с такими и надо спасаться... Походи, я хочу посмотреть.
Лина несколько раз скакнула с костылем.
О'кей. Правда, я в порядке.
Ты молодец! — подбодрил ее Митька и побежал.
Оглядываясь, он видел ее ломкую ковыляющую фигурку. Как она сказала: «Да, вот такая я дрянь». Значит, дошло, что сейчас ее ноги — это не ее личное дело.
Смеркалось быстро. Митька жалел, что не пометил поворот к зимовью. Ничего не стоило обломить ветку — просто забыл. А теперь ищи его!