Ординарец в самом деле как будто даже растерялся, оказавшись в заваленном книгами и раритетами профессорском кабинете, но сразу же овладел собой, снова выбросил вперед руку ("Даже приветствие украли у древних римлян", - невольно подумал Гордей Отава, а позднее сказал об этом и сыну, он вообще пытался делиться с сыном всеми своими мыслями, считая Бориса уже совершенно взрослым, а главное, стремясь к тому, чтобы тот все запомнил, все перенял от отца) и представился:
- Ефрейтор Оссендорфер. К вашим услугам, герр профессор.
- Садитесь, - пригласил его Отава, - хотя, собственно, я не совсем понимаю, какие услуги...
Оссендорфер не сел, лишь почтительно поклонился: казался этаким вежливым юношей, аккуратно на пробор причесаны белые волосы, водянистые испуганные глаза, доверчиво приоткрыт рот; военный мундир ему совсем не подходил, а шинель и вовсе превращала его в смешное чучело, он и сам это, вероятно, знал, ибо что-то похожее на вздох вырвалось у него из груди, и следом за поклоном произнес:
- Простите, что я в таком виде, но я на минутку. На дворе зима, поэтому приходится...
В самом деле, ночью выпал густой снег, бесшумно накрыл оккупированный город белым холодом; для Гордея Отавы перемена времени года означала лишь то, что прошла уже целая вечность с тех пор, как началась война, - ведь подумать только: лето, осень, а теперь уже и зима; что же касается Бориса, то он сразу нашел себе развлечение в том, чтобы смотреть в окно на фашистов в заснеженном Киеве, видел, как они подпрыгивают в своих никчемных шинелях и мундирчиках, и злорадно думал: "Так как? Жарко вам? Понюхали? Еще и не то будет!" До появления снега все фашисты воспринимались сплошной, одноликой массой, теперь, на белом фоне, вдруг оказалось, что в Киев наползло огромное множество разновидностей этой дряни, ибо если даже не принимать во внимание обыкновенных суконных погон, без всяких знаков различия и с серебряными галунами, погон офицерских простых и плетеных, как кнут, нашивок, позументов, повязок со змеевидными надписями, металлических нагрудников, а только иметь в виду цвет одежды, то были здесь все возможные и невозможные цвета и оттенки: были (и таких - более всего!) зеленовато-лягушачьи шинели, которые, кажется, носило подавляющее большинство военных, но был также цвет черный, сталисто-серый сменялся глинисто-желтым, были даже вроде бы сиреневые шинели с петличками лимонной окраски, встречались словно бы вымоченные в синьке, был цвет свинца и цвет оконной замазки; какие-то высокие чины укутывали шеи в меховые воротники, черные и мохнатые, кое-кого зима застукала еще в пятнистых маскировочных мундирах, пригодных только летом, и теперь эти пестрые вояки перебегали улицу, сгибаясь в три погибели. Иногда пробегал по снегу халабудистый закоченелый плащ мрачного тона, который еще вчера, под осенними дождями, казался таким эффектным, а сегодня выглядел жалко и смешно. Ноги у вояк для первого дня зимы обуты были более или менее сносно: кто в ботинках, кто в добротных сапогах, иногда у тех, у кого были шинели с меховыми воротниками, можно было увидеть даже белые бурки; но на головах, что называется, творился смех и грех. Чванливые картузы напоминали теперь решето, полное холода; к пилоткам прикрепляли круглые суконные лоскутки, чтобы прикрыть ими уши, но уши не вмещались под ними, из-под зеленых суконок торчали большие немецкие уши, покрасневшие от мороза, будто у утопленников. Лучше всех чувствовали себя, наверное, те, у кого были картузы с длинными козырьками и откидными наушниками. Но, держа уши в тепле, они страдали с носами, ибо мороз со всей силой набрасывался на все незащищенное, а нос под длинным козырьком оказывался, что называется, на сквозняке, и уж тут мороз потешался вволю, а хозяин носа, сгорбленный, как калека, с какой-то завистью поглядывал на тех, у кого мерзло все в одинаковой степени, но сам не решался подвергнуть и себя такому испытанию, а только хватался за нос то одной рукой, то другой, словно перебрасывал из ладони в ладонь горячую печеную картошину. Наибольшую зависть, ясно, вызывали все те, кто катил по улице в закрытой машине, а когда тем нужно было выглянуть наружу и они открывали дверцу и высовывали на свет божий нос или всю голову, то это длилось недолго - нос или голова мгновенно прятались, дверца хлопала, машина ехала дальше, так, будто стремилась поскорее примчаться туда, где зима сразу закончится и наступит тепло, не будет снега, а главное же - не будет этого проклятого мороза, который свалился с неба в одну ночь такой жгучий, будто заключил договор о военном сотрудничестве с большевиками.
И весь этот пестрый поток пришельцев, очень похожих на разноцветных гадюк, бежал, торопился, подпрыгивал, вытанцовывал по киевской улице, и все козыряло, тянулось в струнку одно перед другим, выстукивало каблуками, на заснеженных улицах Киева происходил огромный спектакль марионеток, который был бы смешным, если бы не стояла за ним ужасная трагедия оккупированного города.
Ефрейтор Оссендорфер смутился еще больше после своей ссылки на зиму, которую Гордей Отава оставил без внимания. Борис же, притаившийся в углу между книжными шкафами и большим окном, выходящим на улицу, в счет не принимался, да он и не собирался излагать перед ординарцем фашистского офицера свои утренние наблюдения, а тем более - мысли.
- Профессор Шнурре приносит свои извинения, но... - снова начал было ефрейтор. Тут Гордей Отава не смолчал, не дал ему закончить, прервал на полуслове.
- Профессор? - удивленно поднял он брови. - Вы хотели сказать: штурмбанфюрер Шнурре?
От раздраженной наглости ординарца, с которой он еще несколько дней назад встречал Гордея Отаву на пороге квартири академика Писаренко, занятой Шнурре, не осталось и следа. Сама вежливость и смущение, доведенное до полного самоуничижения.
- Да, да, - охотно согласился он с Отавой, - профессор Шнурре действительно - штурмбанфюрер, но это просто для удобства, поскольку таковы требования времени, точно так же как и я - ефрейтор, хотя на самом деле я просто обыкновенный ассистент профессора Шнурре еще по Марбургскому университету, и мне в высшей степени приятно, что я познакомился с герром профессором, о котором много наслышан еще до начала военных действий, то есть я хотел сказать - нашей освободительной войны...
- Вы хотели что-то передать от штурмбанфюрера Шнурре? - снова прервал его Отава.
- Собственно, да. Профессор Шнурре приносит свои извинения, но сегодня неотложные дела вынуждают его... Ваше свидание временно откладывается, вы можете не ходить, хотя если желаете просто для прогулки или в своих научных интересах, то, пожалуйста, все договорено, вас пропустят в собор, вы можете бывать там, когда захотите... Что же касается профессора Шнурре, то, как только он освободится от своих неотложных служебных дел, он сразу поставит вас в известность...
Хотя в помещении было не топлено, однако ефрейтор-ассистент взмок от длинной путаной речи и поспешил раскланяться, натянув на голову пилотку, щелкнув каблуками.
- Кстати, - вдогонку ефрейтору сказал Отава, - передайте штурмбанфюреру, что я не собираюсь сегодня ни к нему, ни к кому бы то ни было вообще. И не имею намерения и в дальнейшем. Так и передайте, прошу вас...