Оссендорфер топал сапогами по длинному коридору с древнерусскими иконами, он как будто убегал от слов профессора, не хотел их слышать, чтобы не навлечь беды на неосмотрительного профессора; он продолжал оставаться вежливым, предусмотрительным, деликатным ассистентом из старинного немецкого университета.
- Ну-ка, что скажете, товарищ Отава-младший? - обратился отец к Борису, проводив ефрейтора и потирая руки то ли от холода, то ли от нервного возбуждения.
- Не связывался бы ты с ним, - сказал Борис.
- К сожалению, меня никто не спрашивает, хочу ли я связываться или нет. Точно так же никто не спрашивал всех, кто жил в Киеве, на Украине, в Белоруссии, Прибалтике. Ты слыхал, что бои уже идут под Москвой?
- Я слыхал, что они сто раз заняли Москву, а потом почему-то снова ведут бои за нее, - отрезал Борис.
- Если они возьмут Москву, нам всем конец.
- А почему ты считаешь, что они возьмут Москву? - спросил сын.
- Я не считаю, говорю лишь, что будет, если они возьмут.
- Ты как хочешь, а я не верю, чтобы они взяли Москву! - воскликнул Борис.
- Мученики всегда мудрее тиранов, потому и становятся мучениками, тихо сказал Гордей Отава. - К сожалению, мудрых никогда не слушают те, в чьих руках сила. Но зачем нам спорить? У нас с тобой одинаковые убеждения. Давай лучше подумаем, что делать дальше.
- Бежать, - сказал Борис. - И как можно скорее.
- Хорошо. Куда бежать?
- Ну... В лес... к партизанам...
- Они оставили тебе свой адрес?
- Найдем! Что мы - уже не сможем найти партизан?
- Если это так легко, тогда фашисты уже давно их обнаружили.
Борис не знал, что отвечать. Ему хотелось спасти отца, он отдал бы все за это спасение, он выступил бы против всей фашистской армии, если бы мог защитить отца, но что он мог, если всерьез разобраться? И что мог теперь его отец, который и в мирное время не отличался практицизмом, а скорее демонстрировал почти детскую наивность во всем, что касалось будничной, простой жизни, не связанной с научными теориями и размышлениями. Он уже пробовал через бабку Галю расспросить ее куму из села Летки на Десне, не смогла бы она случайно через знакомых односельчан связать его отца с партизанами, но кума - дебелая, сварливая молодица - делала большие глаза, открещивалась от самого упоминания о партизанах, говорила: "Свят! Свят! Свят! Отстань от меня!" Бабка Галя тоже махала на Бориса, словно на домового, - возможно, они и в самом деле так дрожали перед немцами, а может, просто не доверяли профессору, которого, вишь, сами фашисты освободили из концлагеря, не трогали его квартиру, снабжали продуктами, так, будто он был для них своим человеком, их прислужником.
Но сегодня, после всех вчерашних событий, после ночного разговора с отцом, после того как он, собственно, изложил сыну свое научное завещание, передал все незаконченное, так, словно должен был идти на казнь, Борис почувствовал такую безнадежность в сердце, такое отчаяние, так что-то рыдало в нем, подступая к самому горлу, что он не удержался и снова решил просить тетку из Леток хотя бы вывести их с отцом из Киева, спрятать где-нибудь в селе, или в лесу, или у черта в зубах, лишь бы только не оставаться больше в Киеве, в этом большом мертвом городе, где человек чувствует себя будто в тесной западне, из которой есть единственный выход на тот свет.
Как назло, в тот день кума из Леток не появилась у них. То ли снег ей помешал, то ли не пропустили ее на заставах, которыми были закрыты все выезды из Киева, потому что военный комендант города издал приказ о запрещении под страхом смертной казни отдавать, принимать, продавать, покупать или менять мясо, молоко, масло; всех, кто пытался провезти в Киев (вывозить никто не пробовал, ибо нечего было вывозить) какие-либо продукты, задерживали, у одних забирали все и гнали их в шею, других бросали за проволоку Дарницкого концлагеря, а третьих просто расстреливали; кума из Леток прикрывалась аусвайсом, выданным ей самим штурмбанфюрером Шнурре, штурмбанфюрер любил свеженькое молочко, иногда за кумой в Летки посылала даже машину, но сегодня не было ни молока, ни кумы, штурмбанфюрер, возможно, и проживет этот день без молока, а вот Борису тетка из Леток нужна просто-таки до зарезу, но сделать он ничего не мог, кроме того, что очень осторожно намекнул бабке Гале о своих хлопотах, но она отделалась лишь воздыханием - и дело с концом.
А вечером пришел штурмбанфюрер Шнурре и наконец раскрыл свои карты. Он принес с собой бутылку рому, сам был чуть навеселе, ром, видно, больше предназначался для Гордея Отавы, но тот сказал, что пить не будет.
- Может, вы привыкли к русской водке? - улыбаясь, спросил Шнурре. Так я прикажу принести водки. Мы имеем в своем распоряжении все.
- Благодарю, но я не пью водки, - спокойно ответил Отава, а сам подумал, что Шнурре ошибается, считая, что уже все имеет в своем распоряжении.
Шнурре все же налил рюмочку и для профессора Отавы, сам выпил, немного посидел, глядя в угол, где утром сидел Борис, а теперь залегла лишь темнота, поскольку в кабинете горела на столе одна-единственная свеча электричества в Киеве не было, как не было воды, тепла, хлеба, не было жизни.
- Вы можете не экономить свечей, - сказал Шнурре, - я распоряжусь, чтобы вам их доставляли.
- Благодарю, не нужно, - ответил Отава, удивляясь, как он может еще отвечать этому фашисту, почему не умолкает совсем, пускай пришелец разговаривает с самим собой, пускай изведает всю глубину и силу презрения, которое испытывают к нему все те, к кому он пришел не как ординарный профессор провинциального немецкого университета, а как захватчик и палач.
- Я понимаю ваши чувства, - словно бы угадывая мысли Отавы, вздохнул Шнурре. - Но война есть война и жизнь есть жизнь, от этого никуда не уйти, мой милый профессор. Если вам не хочется поддерживать со мной разговор, вы можете молчать. Но выслушайте меня до конца, выслушайте внимательно. Я скажу вам все. Сегодня такой день, когда я должен сказать вам все, не откладывая на дальнейшее. Когда-нибудь потом вы поймете, почему именно сегодня, хотя, вообще говоря, это не играет роли в том деле, которое меня интересует и в котором должны быть в конечном счете заинтересованы и вы. Итак, следите за ходом моих мыслей, прошу вас. Вы хорошо знаете о моем к вам отношении как к ученому. Мы с вами коллеги...
- Враги, - напомнил Отава.
- Ну так. По условиям военного времени. Но как ученые...
- Вы эсэсовский офицер, - опять напомнил Отава, которому доставляло удовольствие вот так прерывать фашиста в самых неожиданных местах, донимать его хотя бы этим.
- Согласен! - почти весело воскликнул Шнурре. - С вашего разрешения я выпью еще рюмочку. Хотя, пожалуй, не буду. Чтобы между нами не было неравенства: один пьяный, другой трезвый. Пусть каждый будет поставлен в одинаковые условия.
- Если это можно сказать о том, кто набрасывает петлю, и о том, на кого набрасывают петлю, - снова вмешался Отава.