Он запер дверь кабинета, с брезгливостью вытер руки одеколоном, вынул железным крючком изразец и все, что хранилось в тайных ходах печки, тут же сжег. Всю ночь проворочался в кровати. По правую руку – двадцать пять тысяч и Нина, по левую – рабочая масса, заветы, жертва собой. Эхма!..
Утром Протасов сказался больным. Пришел доктор.
По дороге в тайгу пропылила кавалькада. Впереди, на рослом жеребце, – Кэтти. Костюма амазонки у нее нет, – Кэтти сидела верхом в шароварах мистера Кука; шаровары широки, на голове какая-то полуприличная кепочка. Вуаль треплется ветром. Рядом с Кэтти бравый Игорь Борзятников, офицер. За ними мистер Кук с трубкой в зубах и в замшевой куртке, за ним Иван. Он в белых перчатках, в котелке мистера Кука; длинные ноги Ивана неимоверно раскинуты в стороны, они торчат почти горизонтально, им некуда деться: по бокам седла две огромные корзины, набитые съестным и вином.
Следующая пара: красотка Наденька, в синих с красными кантами штанах пристава; хотя Наденька корпусна и шаровидна в бедрах, но штаны мужа чрезмерно широки, в них все тонет. Рядом с нею коротконогий безусый Усачев, штабс-капитан. Он грузен, узкоплеч, толстобрюх, широкозад, жирная шея в складках. Брюхо уперлось в луку, толстяк не сидит, а как бы громоздится в седле на карачках, он весь подался вперед, вот-вот кувырнется через голову лошади и ляпнется в пыль.
– Потряхивает? – прыскает в горстку злоязычная Наденька.
– Нет, ничего, – пыхтит штабс-капитан. – Это у меня наследственное... Почти ничего не ем, а полнею... А между прочим, я далеко не стар.
– Толстячки всегда очень хорошие, – комплиментится Наденька.
– Мерси... Гран-мерси. – И штабс-капитан Усачев, пуча большие, как у мухи, глазища, выпрямляется, но живот перетягивает, штабс-капитан вновь на карачках.
Последняя пара – инженер Андриевский со своей женой, певицей (контральто). Оба красивы.
А сзади, далеко отстав, дерет свою кобыленку Илья Сохатых. Кобыленка крутится, вертится и, разозлившись, несется домой, как наскипидаренная. Илья хлещет в хлеве кобылу по морде, дома говорит жене:
– Счел за благо плюнуть на пикник с высокого дерева. Беременную супругу только нахал может кинуть на произвол судьбы. А я довольно культурен, чтоб не сказать более. Ну их к лешему в ноздрю!
Первый тост – за государя императора и весь царствующий дом. Вечер, поляна, костры. Иван пьян, потерял перчатки, яичницу из сорока яиц круто посолил сахаром. Последний тост – за очаровательных дам: Кэтти, Наденьку, Аделаиду Мардарьевну, за всех женщин.
– А что, если б не было женщин на свете? Пулю в лоб. Петля...
– Тогда и нас не было бы.
– Женщина живет чувством, мужчина умом...
– А что выше, что красивее: ум или чувство?
– Чувство, чувство, чувство! – как шальная вскрикивает черноволосая Кэтти. Вино ей ударило в голову, она пьет с Игорем Борзятниковым «на ты», при всех сочно целуется.
– Бис, бис, бис... Горько!..
Кэтти с визгом падает в объятия молодого офицера в казацких усах.
– О да... О да!.. – с ревнивым отчаянием сплевывает через губу захмелевший мистер Кук и сердито вздыхает.
Толстяк Усачев кряхтит, пробует сладкую яичницу и тоже плюется.
– Иван! Больван! Подай сюда самый лютча... Самый лютча...
Но облепленный комарами Иван, раскинув руки и ноги, крепко спит под кустом.
– И вы стали бы расстреливать живых людей! – похохатывая, облизывает губки Наденька. – Вот так и пухнули бы по народу: пиф-паф!..
– Пиф-паф!.. Так бы и пухнул, – пучил глаза лежащий на спине штабс-капитан Усачев. Ерзая толстым задом и пятками по луговине, он росомахой подъелозился к Наденьке. – Человек двадцать, тридцать срезать – пиф-паф, и – конец крамоле, – прохрипел штабс-капитан и левой рукой нежно обвил талию Наденьки.
– Ой, грех!.. Ой, грех!.. – передернулись мягкие ребрышки Наденьки, она отстранила потную руку штабс-капитана. – Ой, очень даже сильно боюсь щекотки. Шалун какой! А расстреливать – грех.
– Грех в орех, оправданье наверх... Ничего не поделаешь, присяга-с. Пиф-паф! – и штабс-капитан, влепив поцелуй в бородавочку Наденьки, шепчет:
– Пройдемтесь в отдаленье, вон туда...
– Ну что же, пройдемтесь. А зачем же?
– Просто так, просто так...
– Ой, грех!.. Какие вы толстые, право... И кровожадные.
Аделаида Мардарьевна грустно запела прекрасным контральто цыганскую песню. Муж вторил ей баритоном. Песня пелась с надрывом, с тоской. У Кэтти дрогнули губы, а сердце запрыгало. Ей вспомнилась покойная мать, отшумевшая юность, одинокий, покинутый ею отец. Ей стало жаль своей жизни.
Кук скривил рот, посморкался и глупо, пуская ртом пузыри, хныкал, как маленький.
– Большуща... вам... русска... гранд-спасибо...
Пьяный, он забывал все языки, даже свой отечественный. И трубка погасла, и нет сил раскурить ее, и нет табаку. А песня все грустней, все печальней, с отчаянной болью. И Кэтти снова в обнимку с поручиком.
– Ван! Дьёт!.. Котора места мой лошьядь?! Але домой!..
Мистер Кук вскочил, злобно, как бешеный, разнял объятия Кэтти и Игоря, заорал, тряся кулаками:
– Кто со мной! Лисо на лисо! Пиф-паф!.. Бокса! Бокса! Будем крошить морда! Кэтти! До свидань! Вы совсем, совсем дрянь... – И пятками взад, потом вбок, потом вкривь, потом вкось занырил в тайгу, ударяясь то плечом, то спиною о сосны. Упал и промямлил:
– Продолжайте, пожалюста... Моя очшень... очшень любит... слюшать цыганска лошьядь... тройка... Очшень редко, но никогда...
Захмелевшая Кэтти испуганно провела по щекам холодными пальцами. Черные глаза широко открыты. Она не понимала, что с нею. Она отчужденно на всех смотрела. Она делала над собой страшное усилие очнуться, но все каменело в ней. Ей стало жутко. С визгом, с пугающим хохотом она упала Игорю Борзятникову на колени, закричала:
– Я не понимаю... Я пьяная!.. Фу, гадость. Зачем, зачем?!
Взбодренный присутствием штыков и жандармской силы, Прохор Петрович, подобно магниту, стал, как арканами, подтягивать на свою судьбу роковые события. Впрочем, события эти рождались в жизнь самостийно.
Возвращался из села Медведева со своей молодой женой Петр Данилыч Громов, старик. Анна Иннокентьевна, беременная от Прохора, ехала в трагическом душевном состоянии.
Придет время, и Петр Данилыч, столкнувшись нос к носу с Прохором, ударит его в сердце внезапным появлением своим. Придет время, и Анна Иннокентьевна объявит мужу, что рожденный ею сын не сын ему, а внук. Она принесет младенца Прохору, скажет: «Вот твой сын и брат». Она это непременно сделает и непременно в присутствии Нины и кого-нибудь постороннего. А потом зарыдает на весь мир и бросится со скалы в Угрюм-реку.