Торжество похорон | Страница: 16

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Его воля производила подчас довольно милые следствия: перед лицом препятствия лоб его морщился, на него падали золотистые кольца слишком густо набриллиантиненных волос, его брови надвигались на глаза, и он бросался на преграду, против которой набычился.

ЭРИК

Приведу несколько черточек, пытаясь прояснить образ Эрика. Жесты я позаимствовал у проходящих мимо молодых людей, у французского солдата, американского пехотинца, бродяги, бармена… Каждый дарил мне жест, который не мог принадлежать никому, кроме Эрика. И я его брал на заметку.

Приведенные размышления были услышаны либо произнесены мною.

Чувства же — мои. Случается, я пытаюсь воспроизвести подмеченный жест. Запоминаю состояние, которое он позволяет мне познать. А также называю по имени некоторые чувства, которые, по-моему, Эрик должен испытывать перед лицом определенных событий.

Проследим за некоторыми фактами, уточняющими образы Поло, Ритона, Гитлера, Пьеро. Я повис на шее палача. Однажды я настоял на присутствии в качестве помощника при казни осужденного. Именно я прижимал его голову к плахе. Я не претендовал занять потом должность палача, но я убивал самого себя, чтобы позднее суметь убить без опасных последствий.

Когда я впадал в ярость, все собаки облаивали меня.

Палач — моя жена. Я презираю его за то, что он поддался. Меж тем его шкворень в два раза толще моего. Именно благодаря ему, хотя и не пользуясь им, он мной повелевает.

Люблю мальцов лет тринадцати-четырнадцати. Мне нравится их нежность. Люблю их из ненависти к палачу, тот — полная их противоположность. В них мне нравится то, чем был я сам: белокурое дитя со светлыми глазами, с сурово сжатыми губами. Но они и очень мне чужды. Я — мужчина. Мужчина в сапогах. Мой взгляд на ином уровне, чем у них: чтобы их разглядеть, он смотрит сверху вниз. Я испытываю к ним нежность. Чтобы посмотреть на палача, я поднимаю голову.

Хотелось бы быть подлее и убивать всех, кого любишь. Прелестных подростков, чтобы познать через более горькую скорбь силу моей к ним любви. Средь этой боли я бы хотел отыскать светозарное присутствие свободы. А меж тем я люблю смеяться. Всю свою юность я обозревал мир сквозь смеженные ресницы, так что удавалось различить жесткие золотистые волоски в окоеме взгляда. Я чувствовал себя в состоянии вынести на плечах весь жизненный урожай, всю его тяжесть, а подчас, в самые счастливые минуты — я сам ощущал себя этаким тяжеленным колосом с головкой, налитой зерном, а мои ресницы были его остьями.

«У него уже нет обычных тридцати двух морщин…»

Однажды услышанная Эриком, эта фраза парнишки, который, по подозрению своих товарищей, поддался офицеру, заставила его задуматься, и его «взморщинил» тихий страх.

Когда же он услыхал продолжение: «…давай-ка снимем отпечаток. Усадим его в муку…» — страх за себя сделался вовсе нестерпимым.

«Это что, так видно? — думал он. — Это до такой степени все деформирует?..»

Вот за это он не будет ненавидеть палача. Он станет думать:

«И у него все там переменилось, складочки…»

Я часто впадал в гнев. Бледнел. Не только кулаки — все тело устремлялось на противника (или мне казалось, что оно бросается ему навстречу), подобно свирепому быку.

Внутри себя я воздвиг свой рыцарский орден, основателем, главой и единственным рыцарем коего сам же и являюсь. Я вручаю тому Эрику, который растет во мне, все мыслимые награды: ордена, кресты, патенты. Это мои плевки.

В своем гостиничном номере я разглядываю себя в дверце зеркального шкафа. За моей спиной на каминной полке отражается портрет фюрера. У меня обнаженный торс, однако я остался в черных штанах, широких, но затянутых у щиколотки. Я внимательно смотрю то в свои собственные глаза, то в глаза фюрера.

Что значит плевок? Можно ли плевать на что угодно?

Самая важная часть моего тела — ягодицы. Я не могу об этом забыть, о том напоминают штаны, поскольку они хранят в себе мой зад, обтягивают его. Мы образуем собой целый отряд задов.


А его лысачок, каким он был и как бы ты хотел его брать, вдоль или поперек?

Некий зловредный дух подбивает меня задать этот вопрос, на каковой я не осмеливаюсь отвечать, и заставляет отвести взгляд от его достояния и перенести на Жана, которого я, к стыду своему, так надолго покинул.

Но я слишком погружен в эротику, чтобы думать о Жане, не касаясь наших любовных игр. С другой стороны, эти помыслы запретны. Я чувствую, что совершаю чудовищное преступление, когда слишком подробно описываю самые заветные местечки, которые теперь гниют и достаются червям. Так о чем же мне думать? Обои на стенах не могут меня отвлечь. Каждый цветок, всякое пятнышко проступившей сырости вновь приводит меня к Жану. Надо думать о нем. Чтобы избежать святотатства, в моих воспоминаниях наши игры приобретают идеализированные очертания. Самая живая часть его тела одушевляется, его достойный отросток, овладевающий моим ртом, и тот становится прозрачным, словно он сделан из хрусталя. Даже то, что я удерживаю во рту зубами и розовыми губами — некая молочно-туманная субстанция, восходящая над моей кроватью. Или над влажной травой газона, на котором я возлежу. В моих губах она холодна — так я избегаю страстности. Именно в таком ледяном тумане и продолжатся мои любовные подвиги, которые он прикроет. С легкими, всклокоченными, но влажноватыми от соприкосновения с туманом волосами, пройдя по росистой траве, мы, так и на разжав объятий, вступаем в рощицу, к подножию бука с красной корой, к которой палач прислонил меня. Он меня пришлепнул к стволу, но нежно, посмеиваясь, словно то была игра, дружеская подначка. На протяжении всего пути, который он прошагал тяжелыми, очень тяжелыми, словно в сапогах, шагами, а им вторили тоже длинные, тяжелые шаги Эриковых сапог, гулко разносившиеся в стоящем над водой у берега тумане, за все это время говорил один палач. Приглушая слишком звонкий голос, грозивший каким-нибудь взрывом рассеять всю эту озерную дымку, он говорил, поглядывая на мокрую траву:

— Вот теперь полезут грибы. Можно будет даже чуток насобирать.

А метров через десять:

— Сигаретку не хочешь?

Эрик у бедра палача, к которому его прижимала правая рука (та, в которой обычно топор), в ответ только состроил гримаску и потряс головой, выражая равнодушие, но тот не пожелал замечать:

— Скоро дам.

Эрик подумал, но вслух не произнес: «Последняя сигарета, та, которую дает палач». Они уже были под буком. Одежда на них отсырела, ноги закоченели, увязая в мокрой земле. Вытянув руки, палач прежде всего уперся ладонями в плечи припертого к дереву Эрика. Он беззвучно смеялся. Несмотря на мощь своей мускулатуры (и костей тоже), он, чувствовалось, обладал чисто пассивной силой, способной скорее выносить тяготы, чем навязывать их: таскать тяжеленные мешки, сутками пилить дрова, толкать буксующий грузовик; однако его трудно было вообразить дерущимся. В движениях его не ощущалось никакой особой целеустремленности, приемистости, его жесты выглядели очень мягкими. Он еще раз повторил: