Торжество похорон | Страница: 37

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я угадал смятение мальчика и, несмотря на деликатность собственных чувств, не нашел ни слова, чтобы его приободрить.

— Ты очень красив, — только и промолвил я.

Поло грустновато улыбнулся той усталой улыбкой, которая даже не приоткрывает зубы. Его взгляд не покидал моих ставших нежными глаз. Нежность, угаданная им в моем взгляде, все дальше уносила меня в область внемирного зла. Я превратился в героя, вышедшего из безмолвной пещеры. На свежем воздухе я выглядел несчастным, и моя поза свидетельствовала, что меня тянет назад в ночь. Я подумал об этой пещере, каковой был тот давний «габесский взгляд».

— Ты очень красив, — повторил я.

Но почувствовал, что эта фраза не проникнута тем звучанием любви, что сломило бы ужас мальчугана. И моя душевная тонкость нашла выход: я наложил ладони на его глаза, заставив его смежить веки. Подождал секунд десять, потом спросил:

— Теперь меньше боишься?

Произнося это, я рассмеялся, как безумный, и моя рука тяжело надавила на плечо Поло, заставив его сесть на кровать. Я чуть помедлил, разглядывая раковину его уха, где твердая часть до мочки блестела, словно покрытая лаком. От моего смеха его улыбка раскрылась чуть пошире и обнажила зубы. Эта распахнувшаяся улыбка, при которой зубы приобщились к воздуху и свету, понемногу наполнила Поло пониманием того, что происходит, отогнала страхи и чуть поколебала его смертоносную красоту, посредством которой подобные страхи демонстрируют пути судьбы. Он чуть отодвинулся от порога смерти, его не так занимали погребальные торжества, изобретаемые смертью для упокоения умерших, но тело хоть малость выиграло в самочувствии, получило некое облегчение. Наконец он сделал первый жест, принадлежавший уже человеку, а не тени: положил кепку на ковер и еще больше окунулся в свет. Глубокая тишина, царившая в комнате (скорее всего, изолированной от остального жилья глушащим звуки пробковым слоем), несколько ободрила его, ибо самомалейший звук, будильника, например, или воды из крана, сделал бы его подозрительным, напомнив о неведомых, а потому сверхъестественных опасностях. Я обнял его за шею, и наши лица приблизились вплотную. Краешком рта я поцеловал его. Тревога совсем иного рода, хотя и краткая, овладела Поло: в то время, как естественное почтение вгоняло его в столбняк, побуждало не отваживаться ни на какой интимный жест, ласку, даже слишком нежное расслабление, подрагивание мышц или их напряжение, которое могло бы приблизить его ляжку к моей, он не переставал вопрошать себя, не оскорбляет ли такая неотзывчивость самого Властелина Мира? Подобное соображение постепенно сомкнуло его губы и сделало улыбку более грустной и мягкой, ибо всякая печаль несет в себе сладость. Но моя ласка, ладонь, скользнувшая по волосам, растопила лед, и он откликнулся тоже нежной лаской, проведя пальцами по моему плечу, затянутому в габардиновый китель и оттого показавшемуся ему мощным и крепким, как крепость в баварских Альпах. В то же время он подумал буквально следующее:

«Ну, в конце-то концов, этот тип — всего лишь старичок годов под пятьдесят».

При всем том он не осмелился продолжить ни мысль, ни ласку, убрал руку, и это единственное робкое свидетельство его симпатии вызвало у меня жаркую благодарность. Я покрыл поцелуями его шею, виски и, впервые прибегнув в царственной неотвратимой властности, заставил его повернуть ко мне затылок. Поскольку мы сидели на краю кровати, мое движение заставило Поло лечь животом на этот край, зарывшись лицом в бархат и подставив спину навалившемуся на нее германскому паше. В подобной позе он оказался впервые в жизни, не будучи ни поддерживаем, ни направляем моим взглядом, в котором вскипало неудовлетворенное наслаждение. Он пробежал в памяти, как утопающий, всю свою жизнь, и его пронзила мгновенная и священная мысль о матери. Но он почувствовал неудобство такой позы для мыслей о матери, об отце или о любви. Он подумал о Париже, о кафе, об автомобилях. Над ним копошилось что-то вязкое, завладевая им полностью, при этом ляжки, ноги этого верхнего имели собственный вес, вес ляжек и ног. Его члены повиновались этому владычеству, но отдыхали. Живот, конечно, был пережат ребром — хотя и мягким — кровати; чтобы освободить его, он слегка приподнял чресла, на этот призыв я ответил, усилив нажим. Новая боль подвигла Поло снова пошевелить животом, чтобы освободить его от кроватного ребра, а я внедрился в него глубже. Он предпринял новую попытку, я же вдвинулся в него еще дальше, а затем более четкие, резкие толчки торса отворили течение той лаве, которую вызвало к жизни недоразумение. Я начинал раз десять, и Поло, даром что с передавленным животом, замер. Он почувствовал над своими синими штанами мой штырь, обжигающий и ранящий его ягодицы. Его рука потянулась к своему, и когда секунду спустя я ее поймал, нежно сжав в своей ладони, его правую руку, плотную, широкую и могучую, она стала совсем маленькой, мирной, послушной и прошептала: «Спасибо!» Моя ладонь и я сам поняли ее язык: едва только я различил это слово, как перестал давить на спину мальца, Поло испытал облегчение, ибо его кишки почувствовали себя удобнее и успокоились, но он испытал боль перед лицом вновь обретенной собственной самости, своей свободной одинокой личности, чье одиночество было подтверждено отстранением самого Бога. Его охватило тоскливое чувство, которое может быть передано соображением, приводимым здесь мною от его имени:

«На что ты теперь годен без Него?»

Его тревога быстро сменилась удивлением. Я пихнул его на середину кровати и жестко перевернул на живот. Поло улыбнулся в ответ на мою улыбку. Усы, морщины и прядь на лбу тотчас приняли человеческие пропорции, и по милости ни с чем не сравнимого благоволения мифологическая эмблема народа, спущенная на землю Сатаной, прижилась в том простеньком обиталище, каким является слабосильное тело старой тетушки, какой-нибудь «безумной дуры».

Я сделал почти неприметное движение (имеется в виду, что внешне ничто его не выдало, но само намерение сделать этот жест придало мне уверенности, а когда я умственно проследил его от зарождения до финала, то почувствовал значительное облегчение и способность повернуть время вспять), попробовал начерно, как бы я прыгнул на кровать, но вовремя одернул себя и очень неторопливо улегся рядом с Поло. Эти жесты, внешний и внутренний, чьим повелителем я был и не был, имели место именно потому, что моей душе захотелось оказаться на уровне души Поло и двигаться соразмерно его возрасту. Очень часто рядом с каким-нибудь жиголо (моей власти совершенно необходимо черпать силу из постоянного источника красоты) я силился произносить более молодые слова и рассуждать, опираясь на более юную точку зрения — не просто, чтобы выглядеть моложе, так я пытался проникнуть в потаенные уголки, где прячут свои, быть может, важные секреты чересчур красивые мальчики, а еще я хотел добиться откровенности, которую юность дарует лишь юности, — хотя чаще всего это приводило просто к сюсюканью, ибо в пятьдесят лет, из коих я признавал за собой только тридцать пять, я забыл, что молодой человек всегда себя старит, а его характер проявляется через контраст его юности с симулируемой старостью, в то время как я выдавал собственный возраст, симулируя омоложение. С Поло я познал естественные жесты. Мое тело все целиком медленно повернулось к мальчугану, и руки стали искать его пуговицы. Я хотел расстегнуть его ширинку, и сквозь синюю ткань бугор его шкворня стрельнул в мою руку электрическим разрядом. Я и сам расстегнул штаны. Вот тогда-то, чтобы нащупать петли, я был вынужден еще чуть-чуть повернуться к Поло, слегка приподнять его живот, и вот тогда-то моя прядь, таинственно составленная из волос, упала на нос Поло, который осмелился ее приподнять кончиком пальца с черным обкусанным ногтем. Гитлер воссиял, будто Аполлон.