Однако Батлер, выписав Чермаку чек на сто долларов, протянул его со словами:
– Мистер Чермак!.. Этот горностай для меня больше, чем просто зверек. Большое вам спасибо…
Чермак еще несколько раз попытался отказаться от денег, но, наконец, не устояв под напором Ретта, положил чек себе в карман.
– Большое вам спасибо, мистер Чермак, – напутствовал его Ретт.
– Это вам спасибо…
– Заходите в наш магазин. А вы, миссис Батлер, – он кивнул Скарлетт, – не забывайте больше свои вещи где попало…
И мистер Чермак удалился, весьма удивленный тем, что еще находятся какие-то безумцы, которые способны за какого-то негодного облезлого грызуна выложить такие баснословные деньги…
Ретт, вынув зверька из сумки, нежно погладил его и поцеловал в мордочку.
– Хороший ты мой…
Скарлетт бросила на своего мужа косой взгляд – глаза его блестели, как у помешанного.
«О, Боже, – едва не вырвалось из груди Скарлетт, – и вновь этот зверек…»
Да, теперь она прекрасно знала, о чем будет говорить с ней Ретт.
– Ретт, – произнесла она. – Да, я сделала это… Я сделала…
Ретт, нежно глядя на горностая, только тихо приговаривал:
– Хороший… Хороший… Я-то думал, что никогда больше тебя не увижу… Флинт… Хороший…
Скарлетт обратилась к своему мужу более громко – как человек, который хочет, чтобы на него обратили внимание:
– Да, я сделала это… Но сделала для твоей же пользы!..
Однако Ретт никак не прореагировал на это обращение – с Флинтом на руках поднялся по деревянной лестнице и пошел в сторону своего кабинета…
И Скарлетт, с трудом найдя в себе силы подняться в свою комнату, тяжело опустилась на кушетку…
После того, как мистер Чермак так некстати принес в дом горностая, «этого облезлого хомяка», как упорно называла его Скарлетт, обрадованный Ретт, взяв зверька, надолго заперся с ним в своем кабинете. Скарлетт несколько раз под самыми разными предлогами пыталась пройти туда, чтобы хоть как-то объясниться с мужем, однако тот никак не реагировал на ее попытки.
И ей ничего другого не оставалось, как оставить Батлера в покое…
С того дня в доме переменилась не только атмосфера (она стала тягостной уже давно), но и весь внутренний уклад: Ретт стал игнорировать Скарлетт совершенно откровенно, даже не скрывая этого. Если раньше, за завтраком или обедом он еще иногда разговаривал с ней, пусть даже о ничего не значащих пустяках, то теперь или же, в лучшем случае, угрюмо молчал, уткнувшись в утренний выпуск «Санди таймс», или вообще не выходил к завтраку, словно выжидая, покуда Скарлетт поест в одиночестве…
В свой оклендский офис Ретт почти не наведывался – во всяком случае, как абсолютно точно было известно Скарлетт, с того памятного для них обоих посещения дома владельцем универсама, мистером Чермаком он был там только один или два раза.
Однако на этот раз Батлер даже не счел нужным объясниться на этот счет – Скарлетт же справедливо подумала, что хотя бы в эту сферу она может не вмешиваться…
Все попытки Скарлетт вызвать своего мужа на откровенный разговор словно наталкивались на какую-то невидимую, непреодолимую стену…
Нет, она не могла сказать, что Ретт не видит ее попыток к примирению, не замечает ее многозначительных взглядов; просто тот настолько демонстративно избегал ее, что она спустя некоторое время оставила надежду помириться со своим мужем не только в ближайшее время, но и вообще когда-нибудь помириться… Бывали дни, когда она совсем не видела Ретта, и лишь по каким-нибудь косвенным признакам – по его плащу, висевшему на вешалке, по лаковым штиблетам, стоявшим в прихожей, по неторопливым шагам в кабинете и приглушенному голосу, доносившемуся из-за двери (он по-прежнему беседовал со своим грызуном, как с живым человеком), могла догадываться, что не одна в этом доме, ставшим для нее неожиданно чужим, холодным, зимним – несмотря на то, что июль был в самом разгаре…
Она, слушая этот голос, который раньше был таким близким и любимым, а теперь казался совершенно чужим и далеким, мрачнела и замыкалась в себе окончательно, как черепаха замыкается в свой панцирь…
Скарлетт почти все свободное время проводила в своей комнате, глядя на старую полумертвую смоковницу… У нее уже не было больше желания ни размышлять о причинах столь резкой перемены к ней, ни даже пытаться что-нибудь изменить в этой ситуации…
Ведь все мысли на этот счет – бесплодны…
Скарлетт давно уже убедилась в этом…
Да и к чему размышлять?..
К чему пытаться сделать хоть что-нибудь для примирения, если это все равно бесполезно?..
Она окончательно утвердилась в мысли, что всему виной не Ретт, а это мерзкое животное, которое, наверное, просто укусило ее мужа – иначе с какой стати он бы стал таким ненормальным?..
«Да, – меланхолично думала она, вспоминая свой давний ночной кошмар, – да, правду мне тогда говорила Мамушка: сны очень часто бывают вещими… Не зря ведь я невзлюбила этого облезлого хомяка с самого начала – как чувствовала… Но Ретт… Нет, я могла ожидать от него чего угодно – но только не подобного…»
Скарлетт часто вспоминалась та последняя ее беседа с Реттом и его слова, прозвучавшие столь загадочно: «Надеюсь, ты понимаешь, что тут дело не в горностае, а в нас с тобой?..»
Она пыталась провести аналогии, сопоставить, казалось, несопоставимое, силилась понять их скрытый смысл, но этого у нее никак не получалось…
Дело не в горностае…
А в чем же тогда?..
В ней и в нем?..
А может быть, Ретт действительно прав – он ведь всегда прав…
Не было случая, чтобы он ошибался.
Может быть, это не он изменился, а она?..
Может быть, она требует от него чего-то такого… невозможного?..
Нет, она ничего не понимает… Она отказывается что-нибудь понимать…
«Ведь я люблю Ретта, Ретт по-прежнему любит меня – чтобы он там не говорил… – успокаивала себя Скарлетт. – Даже если он вдруг заявит, что не любит меня, я все равно ни за что не поверю ему… Да, теперь он наверняка переживает, ему очень больно сознавать, что из-за меня он едва не лишился своей любимой игрушки…»
Но сколько же можно изображать из себя оскорбленного и униженного?.. Он ведь считает себя настоящим мужчиной, да что там считает – он и есть настоящий мужчина…
В чем-чем, а в этом Скарлетт была убеждена.
Но постепенно все существо ее охватывала острая злоба к этому огромному холодному дому, и к своему теперешнему существованию – если его только можно было назвать существованием, и – особенно, – к «этому облезлому хомяку…»