— Если Лестер побоится пресечь толки любыми способами, — сказал себе Уэйленд, — то около него найдутся люди, которые окажут ему эту услугу, не ожидая его согласия. Если я вмешаюсь в эту историю, нужно будет надеть на себя непроницаемую маску, как делал мой прежний хозяин, когда брался за изготовление манны Сатаны. Итак, завтра я покидаю Джайлса Гозлинга и буду менять свой путь и стоянки так же часто, как преследуемая собаками лисица. Хотелось бы кстати увидеть еще раз и эту маленькую пуританочку. Право, она слишком хорошенькая и смышленая для дочери такого мерзавца, как Тони Поджигай Хворост.
Джайлс Гозлинг явно обрадовался прощанию с Уэйлендом. Трактирщик понимал, как опасно становиться на пути любимца графа Лестера, и честности его едва ли хватило бы на выполнение этой задачи до конца. Вот почему он был весьма доволен, когда тяжелая ноша свалилась с его плеч; тем не менее он выразил желание и готовность в случае необходимости оказать мистеру Тресилиану или его посланцу любые услуги, совместимые с его положением трактирщика.
…Тщится
Вскочить в седло напрасно честолюбье
И набок валится…
«Макбет» [91]
Вся Англия говорила о великолепии приближающихся празднеств в Кенилворте, и люди свозили туда все, что могло способствовать пышности и блеску готовящегося приема Елизаветы в доме ее прославленного фаворита: все, что предлагала родина и что доставлялось из-за границы.
Тем временем Лестер, казалось, с каждым днем все больше завоевывал милость королевы. Он неизменно восседал рядом с ней в Совете, его благосклонно выслушивали во время придворных увеселений, ему разрешалась даже дружеская интимность с нею — на него были устремлены взоры всех, кто хотел на что-то надеяться при дворе; иностранные послы осыпали его самыми льстивыми заверениями в глубоком уважении к нему со стороны их монархов — он казался alter ego [92] великой Елизаветы, которая, как предполагали все, лишь выбирала время и ждала удобного случая, чтобы, сочетавшись браком, разделить с ним свою державную власть.
Но, находясь на вершине успеха, этот баловень судьбы и любимец монархини был, вероятно, самым несчастным человеком в королевстве, которое, казалось, принадлежало ему. Как король духов, он был вознесен высоко над своими друзьями и подчиненными и видел много такого, чего они не могли видеть. Он превосходно знал характер своей повелительницы; это обстоятельное и глубокое знакомство с ее причудами, в сочетании с его незаурядным умом и выдающейся внешностью, подняли Лестера так высоко в глазах Елизаветы. Но именно потому, что характер королевы был ему так хорошо известен, он на каждом шагу опасался внезапной и безоговорочной немилости. Лестер был подобен лоцману, обладающему картой, которая указывает ему все особенности его пути; но на ней обозначено так много мелей, подводных рифов и всяческих опасностей, что чем больше он следит за ними тревожным взглядом, тем больше убеждается, что избежать их можно лишь чудом.
В самом деле, в характере королевы Елизаветы могучий мужской ум странно уживался с чисто женскими причудами. Подданные в полной мере пользовались добродетелями королевы, которые далеко превосходили ее слабости; но придворным и приближенным часто приходилось сносить внезапные и непонятные капризы и вспышки ее подозрительного и деспотичного нрава. Она была заботливой матерью своего народа, но в то же время истинной дочерью Генриха VIII. Хотя пережитые в юности страдания и блестящее образование подавили и смягчили унаследованный ею нрав «жестокого короля», они не истребили его в ней до конца.
Сэр Джон Хэррингтон, остроумный крестник королевы, насмотревшийся и на ее улыбки и на хмурые взгляды, рассказывает: «Нрав ее зачастую был подобен ласковому ветерку, который веет с запада летним утром; он был нежным и освежающим для всех. Речь ее завоевывала, сердца. И вдруг при малейшем ослушании она способна была так перемениться, что не оставалось сомнений в том, чья она дочь. Улыбка ее была солнечным сиянием, в лучах которого каждому хотелось согреться, но внезапно набегали тучи и раздавался удар грома, поражавший всех без разбора».
Это непостоянство характера, как хорошо знал Лестер, было главным образом страшно для тех, кому выпадала на долю симпатия королевы и кто зависел больше от ее личного отношения, чем от тех услуг, которые мог оказать ее престолу.
Отношение к Берли или Уолсингему, далеко не столь нежное, как к нему, было основано — и Лестер прекрасно понимал это — на трезвом убеждении Елизаветы, а не на ее пристрастии и поэтому свободно от неустойчивости и крушений, неизбежно сопутствующих тем, кого выдвинули личное обаяние и Шюбовь женщины. Королева ценила этих выдающихся, мудрых государственных деятелей только за те советы, которые они подавали, и те доводы, с помощью которых отстаивали свои мнения в Совете. Успех же продвижения Лестера зависел от легковесных и мимолетных капризов и настроений, которые препятствуют или способствуют продвижению избранника в милости его госпожи, да еще такой, которая все время боится забыть о чувстве собственного достоинства и подвергнуть опасности свой авторитет королевы, позволяя себе предаваться чувствам женщины. Лестер отчетливо сознавал, с какими трудностями сопряжено его могущество, «слишком большое, чтобы удержать или уступить его». Он с тревогой искал средств удержаться в этом шатком положении, а иногда выискивал способы благополучно спуститься с высот, но и в том и в другом видел слишком мало надежды на успех. В такие моменты мысли графа неизменно обращались к тайному браку с Эми и его последствиям. С горечью упрекая себя и несчастную графиню, он приписывал этому опрометчивому шагу, совершенному в пылу того, что теперь он называл неразумной страстью, и невозможность упрочить свою власть и неизбежность скорого падения.
В тяжелые минуты раскаяния он размышлял: «Люди говорят, что я могу жениться на Елизавете и стать королем Англии. Все подтверждает такие предположения. Брак этот воспевается в балладах, в то время как чернь бросает в воздух шапки… Об этом поговаривают в школах, перешептываются в приемных, церковные проповедники благословляют этот брак с кафедр, о нем молятся в кальвинистских церквах за границей, толкуют даже здесь, в зале Совета. И эти дерзкие слухи не опровергаются ни единым упреком, ни обидой, ни замечанием или хотя бы обычным женским заявлением, что она хотела бы жить и умереть королевой-девственницей. Ее речи стали еще любезнее, чем прежде, хотя она знает о слухах, распространяемых за границей; ее поступки — милостивее, взгляды — нежнее, кажется, она не желает ничего иного, как сделать меня королем Англии и поднять над бурями придворных милостей, рассчитывая, что я сам протяну руку и возьму корону империи, славу вселенной! И теперь, когда я смело мог бы протянуть свою руку, она скована тайной нерасторжимой цепью… А вот лежат письма Эми! — восклицал он, с раздражением хватаясь за них. — Она требует признать ее открыто, воздать должную справедливость себе и ей и уж не знаю, чего еще. Кажется, я и так погубил себя, а она убеждена, что Елизавета примет это известие с ликованием матери, услышавшей о счастливом браке многообещающего сына! Это она, дочь Генриха, не знавшего пощады в своем гневе, ни границ — в страсти, она увидит, что обманута, доведена игрой страстей чуть ли не до готовности признаться в любви к подданному, а он оказался женатым! Елизавета узнает, что ее провели, как проводит беспутный придворный деревенскую простушку! Вот тогда мы увидим, на свою погибель, что значит furens quid faemina! [93]