В ретроспективе все это было довольно просто.
Я оторвалась от размышлений на миг, чтобы прислушаться к своему дыханию. Оно стало медленным и размеренным, пока я сидела, положив голову на колени, подтянутые к подбородку.
В этот момент я подумала о том, что нам однажды сказал отец: Наполеон когда-то назвал англичан «нацией лавочников». Наполеон был не прав!
Только что пройдя через войну, когда на наши головы в темноте обрушивались тонны тринитротолуола, мы были нацией уцелевших, и я, Флавия Сабина де Люс, могла видеть это даже по себе.
И тогда я пробормотала слова из двадцать третьего псалма, о покровительстве. Никогда не знаешь, что поможет.
Теперь: убийство.
Передо мной во мраке снова всплыло лицо умирающего Горация Бонепенни, его рот открывался и закрывался, словно у выброшенной на землю рыбы, задыхающейся в траве. Его последнее слово и последний вздох были едины. «Vale», — сказал он, и они поплыли из его рта прямо мне в нос. И пришли ко мне с запахом четыреххлористого углерода.
Не было никаких сомнений в том, что это был четыреххлористый углерод, одно из самых захватывающих химических веществ.
Химик ни с чем не спутает его сладковатый запах, пусть мимолетный. По формуле он не сильно отличается от хлороформа, который анестезиологи используют в хирургии.
В четыреххлористом углероде (это одно из его многочисленных имен) четыре атома хлора танцуют вокруг одного атома углерода. Это сильное средство от насекомых, которое до сих пор время от времени используют в тяжелых случаях глистов, этих маленьких безмолвных паразитов, обжирающихся кровью, высосанной во мраке из внутренностей человека или животного.
Но, что более важно, филателисты используют четыреххлористый углерод, чтобы проявлять почти невидимые водяные знаки на марках. И отец держал в кабинете флакончики с этим веществом.
Я вернулась мыслями к номеру Бонепенни в «Тринадцати Селезнях». Как глупо с моей стороны было думать об отравленном торте! Это не волшебная сказка братьев Гримм — это история Флавии де Люс.
Оболочка пирога была не более чем оболочка. Перед отъездом из Норвегии Бонепенни извлек начинку и спрятал внутри бекаса, которым собирался терроризировать отца. Так он контрабандой провез мертвую птицу в Англию.
То, что я нашла в номере, не так важно, как то, что я не нашла. Это, конечно, единственная вещь, пропавшая из маленького кожаного сундучка, в котором Бонепенни хранил лекарства от диабета, — шприц.
Пембертон наткнулся на шприц и прикарманил его, обыскивая номер Бонепенни перед убийством. Я была в этом уверена.
Они были соучастниками преступления, и никто лучше Пембертона не знал, какие лекарства жизненно необходимы Бонепенни.
Даже если Пембертон планировал избавиться от жертвы другим способом — ударить камнем по затылку или придушить зеленым ивовым прутом, — шприц в багаже Бонепенни показался ему даром богов. Сама мысль о том, как это было сделано, заставила меня содрогнуться.
Я представила, как они дерутся в лунном свете. Бонепенни был высоким, но не мускулистым. Пембертон одолел бы его, как пума оленя.
И тут он сделал укол Бонепенни в основание черепа. Что-то вроде этого. Это заняло не больше секунды, и эффект был почти немедленным. Именно так, я уверена, Бонепенни встретил смерть.
Если бы он проглотил яд — и заставить его сделать это было практически невозможно, — потребовалось бы намного большее количество: количество, которое наверняка вызвало бы немедленную рвоту. Тогда как пяти кубических сантиметров, вколотых в основание черепа, будет достаточно, чтобы свалить с ног быка.
Безошибочно узнаваемые частицы четыреххлористого углерода, должно быть, быстро попали ему в рот и носовые пазухи, как я определила. Но к тому времени, когда инспектор Хьюитт и его детективы-сержанты прибыли, они бесследно исчезли.
Это было почти идеальное преступление. На самом деле оно бы и оказалось идеальным, если бы я тогда не спустилась в огород.
Я не думала об этом раньше. Неужели моя жизнь — это все, что стоит между Фрэнком Пембертоном и свободой?
До меня донесся скрежет.
Я не могла определить, с какого направления он доносится. Я повертела головой, и шум тут же прекратился.
Минуту или около того была тишина. Я напрягала слух, но слышала только звук собственного дыхания, которое, как я заметила, ускорилось и стало неровным.
И вот опять! Как будто кусок дерева медленно и мучительно волокли по песчаной поверхности.
Я попыталась крикнуть: «Кто здесь?», но плотный шарик носового платка во рту превратил слова в приглушенное блеяние. И острая боль гвоздем пронзила челюсти.
Лучше прислушаться, подумала я. Крысы не двигают дерево, я была больше не одна в ремонтном гараже.
По-змеиному я двигала головой из стороны в сторону, пытаясь воспользоваться преимуществом своего превосходного слуха, но толстый твид, обернутый вокруг головы, заглушал все звуки за исключением самых громких.
Но скрежещущие звуки и вполовину так не нервировали, как паузы между ними. Что бы ни было в яме, оно пыталось остаться неузнанным. Или хотело заставить меня нервничать?
Раздался писк, потом слабый удар, словно галька упала на большой камень.
Так же медленно, как раскрывается цветок, я вытянула ноги перед собой, но когда они не почувствовали сопротивления, снова подтянула их к подбородку. Лучше съежиться, подумала я; лучше быть мишенью поменьше.
На миг я сосредоточила внимание на руках, связанных за спиной. Может быть, случилось чудо: может быть, шелк растянулся и ослабел — но нет. Даже онемевшими пальцами я чувствовала, что путы так же тесны, как и были. Нет никакой надежды освободиться. Похоже, я на самом деле здесь умру.
И кому будет не хватать меня?
Никому.
После приличествующего периода траура отец снова вернется к своим маркам, Дафна притащит очередную порцию книг из библиотеки Букшоу, а Офелия откроет новый оттенок помады. И скоро — ужасно скоро — все будет так, словно меня на свете не было.
Никто не любит меня, это факт. Может быть, Харриет любила, когда я была ребенком, но она умерла.
И тут, к своему ужасу, я разрыдалась.
Я была потрясена. Глаза на мокром месте — это то, с чем я боролась, сколько себя помню, и, несмотря на завязанные глаза, мне казалось, что передо мной плавает доброе лицо, лицо человека, которого я забыла в своих страданиях. Конечно, это лицо Доггера.
Доггер будет безутешен, если я умру!
Соберись, Флейв… Это просто яма. Какой рассказ читала нам Даффи о яме? Сказку Эдгара Аллана По? О маятнике?
Нет! Я не буду об этом думать. Не буду!
Была еще Черная Дыра Калькутты — камера, предназначенная для трех заключенных, в которую Наваб Бенгальский посадил сто сорок шесть британских солдат.