Почему-то, когда хотят сделать комплимент скрипачу, говорят, что скрипка в его руках поет как живая. Мне всегда было непонятно, что конкретно они имеют в виду. Поет как живая – кто? Если как птица, то совсем не похоже. А если как женщина, то вы меня извините, не всякая женщина хорошо поет. А если у нее слуха вообще нету? Люди, сами того не сознавая, отпускают артисту весьма сомнительные комплименты. Говорили бы, что поет как живая Монсерат Кабалье или там Елена Образцова (это бабуля вечно их слушает по радио и по телевизору смотрит концерты), так боятся, наверное, фамилии называть. Иной ведь так сыграет, что Монсерат Кабалье за сравнение может и в суд подать… Но к Соне моя ирония не относится, и я даже попросил было что-нибудь сыграть, но Соня наотрез отказалась. Впрочем, я не очень настаивал. Я провел пальцами по темному лакированному дереву, и вдруг мне показалось, что скрипка и вправду отвечает мне, как будто живая. Что-то со мной не то, кажется, я теряю голову…
В общем, мы так увлеклись скрипкой, что курица безнадежно сгорела, но мы все равно ее съели с большим аппетитом.
За едой мы по-прежнему болтали обо всем понемногу. Нас никто не беспокоил. Никто не звонил ни в дверь, ни по телефону. Соня развеселилась, серые глаза ее блестели, и я вдруг заметил, какая она хорошенькая.
Часов в девять я вспомнил, что должен был идти к Околевичу и что хорошо бы хоть позвонить ему и извиниться, что подвел с работой. Телефон у Сони был довольно новый, кнопочный, там такой шпенечек, который регулирует силу звонка. То есть громкий звонок или тихий. Так вот, когда я посмотрел во время разговора с Околевичем на трубку, то регулятор стоял в положении «Off», то есть «Выключено».
Она вообще отключила звонок. Зачем? Чтобы никто не беспокоил? Но чем таким важным мы с ней занимались, что нас нельзя было беспокоить…
Я вспомнил, как неохотно шла Соня отвечать по телефону, а в прошлый раз она просто испугалась и говорила с тем, кто звонил, очень напряженно. Но мало ли какая у нее причина! Наверное, поссорилась со своим парнем и не хочет с ним разговаривать.
Околевич давно уже повесил трубку, а я стоял, задумавшись, и на душе было тревожно.
– Что это ты в темноте? – спросила неслышно подошедшая Соня.
– Не зажигай лампу! – очнулся я от раздумий. – Я люблю сидеть в темноте, а ты?
– Раньше любила… – вздохнула Соня, – в детстве я любила смотреть из темной комнаты на окна дома напротив. Из-за штор и светильников окна казались разноцветными, и мне думалось, что там, за окнами, у людей совершенно другая жизнь – значительная и таинственная. А если занавески были чуть приподняты и удавалось разглядеть совершенно обычный шкаф с книгами или комнатный цветок, то все равно мне казалось, что книги в этом шкафу совершенно особенные, каких ни у кого нет. А цветок – не обычный какой-нибудь фикус, а удивительное волшебное растение, привезенное с берегов далекой Амазонки хозяином квартиры – капитаном дальнего плавания. А ты о чем думал в темноте?
Раньше в темноте я думал о многом, но теперь все тогдашние мысли вылетели у меня из головы, потому что я решал в уме сложную проблему: могу я Соню поцеловать и как она к этому отнесется? И вот пока я колебался, потому что боялся, что Соня обидится, она почувствовала неловкость и включила свет. Сам виноват, нечего было рассусоливать!
Я шел по улицам и думал о странной девушке со странной скрипкой. Девушка мне нравилась – та, что сидела напротив меня за столом и весело смеялась моим шуткам. Так она совершенно не напоминала ту запуганную пичугу, что встретилась мне в филармонии.
Мы распрощались по-дружески, Соня сказала, что сама мне позвонит, когда будет свободна. Она очень загружена сейчас – репетиции, концерты в филармонии и капелле, а еще она подрабатывает в ансамбле. И нужно много заниматься – через четыре месяца будет конкурс скрипачей имени Вивальди, и Соня собирается в нем участвовать. А там очень высокие требования.
На мое предложение встречать ее после поздних концертов она отвечала отрицательно. Хотя из ее болтовни за ужином я сделал вывод, что никого постоянного у нее сейчас нет. Как-то все непонятно.
Но если разобраться, то ведь и я не совсем тот, за кого себя выдаю. То есть я Соне ни в чем не наврал, только старался умалчивать. И все время уклонялся от ответа на вопрос, что же я делал в филармонии. Сказать мне было нечего, потому что насчет дворника Соня бы не поверила. Ни разу в ее болтовне не проскользнула фамилия Марианны Ковалевой и Анны, как там ее, – той девушки, что жила и умерла якобы от инсульта в том доме, где живет знакомая Надежды Николаевны. Кстати, что-то ее давно не слышно. Мы с ней, так сказать, поделили сферы деятельности. Она направилась к своей знакомой, а я – в филармонию. И вот не знаю, как там Надежда Николаевна, а я не достиг в расследовании больших успехов. Разумеется, можно было бы аккуратненько порасспросить Соню, не знает ли она Анну и Марианну, но даже если она и была с ними незнакома, наверняка слышала об их смерти. Мои расспросы могут ее насторожить, к тому же мне совершенно не хотелось рассказывать, что меня подозревают в убийстве. И вообще ни к чему впутывать Соню в сомнительную историю.
Скрипка пела низким грудным голосом, женственным, чувственным, полным трагической страсти, горького надрыва. Глубокая низкая нота звучала, казалось, бесконечно долго и вдруг сменилась огненным виртуозным пассажем, техничным и продуманным.
Человек, слушавший запись, внезапно вздрогнул. Впервые с тех пор, как он узнал эту музыку, она показалась ему лживой, неискренней… Неужели он ошибся в ней? Неужели все жертвы, которые он принес ей, были напрасны? Нет, его преданность не может быть отвергнута. Она оценит ее… Ведь он так много сделал для нее, для ее славы…
Мучительная боль забилась в висках, расползлась облаком в голове, заполнила череп, прибывая как мутная вода в наводнение. Мутная, злая, пульсирующая боль, и звуки скрипки только усиливали ее, мучили, изводили…
Неужели все бессмысленно, никому не нужно?
Он хотел уже выключить магнитофон – впервые за все время выключить, не дождавшись конца записи, – но музыка сама стихла, сменившись мертвым шуршанием магнитофонной ленты. Мертвым шуршанием… Мертвым…
Может быть, и сам он уже мертв? Слушает мертвую музыку, записанную бездушным механизмом, любуется мертвыми чертами плоского фотоснимка, вместо того чтобы увидеть живое лицо, услышать живые звуки…
Он потер пальцами мучительно ноющие виски. Боль выплескивалась за пределы его черепа, она переполняла квартиру, звала его наружу, на улицу…
Ему хотелось, как это было уже не раз, быстро идти по улицам, с виду бесцельно, но на самом деле преследуя вполне определенную цель, одну и ту же цель, всегда одну и ту же.
Сколько раз он ходил так по городу, всегда оказываясь в том же самом месте…
Он сам не заметил, как оделся и вышел, и с удивлением понял, что давно уже шагает по той самой улице. Какая-то женщина шарахнулась от него как от зачумленного. Что такое? Что с ним? Нельзя так привлекать к себе внимание – это опасно, это недопустимо в его положении, ведь он должен сделать еще так много…