– Он дал какие-нибудь показания?
– Он ещё не пришёл в себя, ваше преосвященство.
– До сих пор?
– Время от времени сознание возвращается к нему, он стонет и затем снова забывается.
– Это очень странно. И что говорит врач?
– Врач не знает, что и думать. Он не находит никаких признаков сердечной слабости, которой можно было бы объяснить состояние больного. Но как бы то ни было, ясно одно: припадок начался внезапно, когда Риварес был уже близок к цели. Лично я усматриваю в этом вмешательство милосердного провидения.
Монтанелли слегка нахмурился.
– Что вы собираетесь с ним делать? – спросил он.
– Этот вопрос будет решён в ближайшие дни. А пока что я получил хороший урок: кандалы сняли – и вот результаты…
– Надеюсь, – прервал его Монтанелли, – что больного-то вы не закуёте? В таком состоянии вряд ли он сможет совершить новую попытку к бегству.
– Уж я позабочусь, чтобы этого не случилось, – пробормотал полковник, выходя от кардинала. – Пусть его преосвященство сентиментальничает сколько ему угодно, Риварес крепко закован, и здоров он или болен, а кандалы с него я не сниму.
* * *
– Но как это могло случиться? Потерять сознание в последнюю минуту, когда всё было сделано, когда он подошёл к двери… Это какая-то чудовищная нелепость!
– Единственное, что можно предположить, – сказал Мартини, – это то, что у Ривареса начался приступ его болезни. Он боролся с ней, пока хватило сил, а потом, уже спустившись во двор, потерял сознание.
Марконе яростно постучал трубкой, вытряхивая из неё пепел.
– А, да что там говорить! Всё кончено, мы ничего больше не сможем для него сделать. Бедняга!
– Бедняга! – повторил Мартини вполголоса; он вдруг понял, что без Овода и ему самому мир будет казаться пустым и мрачным.
– А она что думает? – спросил контрабандист, посмотрев в другой конец комнаты, где Джемма сидела одна, сложив руки на коленях, глядя прямо перед собой невидящими глазами.
– Я не спрашивал. Она ничего не говорит с тех пор, как все узнала. Лучше её не тревожить.
Джемма словно не замечала их, но они говорили вполголоса, как будто в комнате был покойник. Прошло несколько минут томительного молчания. Марконе встал и спрятал трубку в карман.
– Я приду вечером, – сказал он.
Но Мартини остановил его:
– Не уходите, мне надо поговорить с вами. – Он понизил голос и продолжал почти шёпотом: – Так вы думаете, что надежды нет?
– Не знаю, какая может быть надежда… О второй попытке нечего и помышлять. Если даже он выздоровеет и сделает то, что от него требуется, все равно мы бессильны. Часовых сменили, подозревают их в соучастии, и Сверчку уже не удастся нам помочь.
– А вы не думаете, – спросил вдруг Мартини, – что, когда он будет здоров, мы сможем как-нибудь отвлечь внимание стражи?
– Отвлечь внимание стражи? Как же это?
– Мне пришла в голову вот какая мысль: в день Corpus Domini [90] , когда процессия будет проходить мимо крепости, я загорожу полковнику дорогу и выстрелю ему в лицо, все часовые бросятся ловить меня, а вы с товарищами в это время освободите Ривареса. Это даже ещё и не план… просто у меня мелькнула такая мысль.
– Вряд ли это удастся, – медленно проговорил Марконе. – Надо, конечно, основательно все обдумать… но… – он помолчал и взглянул на Мартини, – но если это окажется возможным, вы… согласитесь выстрелить в полковника?
Мартини был человек сдержанный. Но сейчас он забыл о сдержанности. Его глаза встретились с глазами контрабандиста.
– Соглашусь ли я? – повторил он. – Посмотрите на неё!
Других объяснений не понадобилось. Этими словами было сказано всё. Марконе повернулся и посмотрел на Джемму.
Она не шелохнулась с тех пор, как начался этот разговор. На лице её не было ни сомнений, ни страха, ни даже страдания – на нём лежала тень смерти. Глаза контрабандиста наполнились слезами, когда он взглянул на неё.
– Торопись, Микеле, – сказал Марконе, открывая дверь на веранду. – Вы оба, верно, совсем выбились из сил, а дел впереди ещё много.
Микеле, а за ним Джино вошли в комнату.
– Я готов, – сказал Микеле. – Хочу только спросить синьору…
Он шагнул к Джемме, но Мартини удержал его за руку:
– Не надо. Ей лучше побыть одной.
– Оставьте её в покое, – прибавил Марконе. – От наших утешений проку мало. Видит бог, всем нам тяжело. Но ей, бедняжке, хуже всех.
Целую неделю Овод не мог оправиться от приступов мучительной болезни, и страдания его усиливались тем, что перепуганный и обозлённый полковник велел не только надеть ему ручные и ножные кандалы, но и привязать его к койке ремнями. Ремни были затянуты так туго, что при каждом движении врезались в тело. Вплоть до вечера шестого дня Овод переносил все это стоически. Потом, забыв о гордости, он чуть не со слезами стал умолять тюремного врача дать ему опиум. Врач охотно согласился, но полковник, услышав о просьбе, строго воспретил «такое баловство»:
– Откуда вы знаете, зачем ему понадобился опиум? Очень возможно, что он всё это время только притворялся и теперь хочет усыпить часового или выкинуть ещё какую-нибудь штуку. У него хватит хитрости на что угодно.
– Я дам ему небольшую дозу, часового этим не усыпишь, – ответил врач, едва сдерживая улыбку. – Ну, а притворства бояться нечего. Он может умереть в любую минуту.
– Как бы то ни было, а я не позволю дать ему опиум. Если человек хочет, чтобы с ним нежничали, пусть ведёт себя соответственно. Он вполне заслужил самые суровые меры. Может быть, это послужит ему уроком и научит обращаться осторожно с оконными решётками.
– Закон, однако, запрещает пытки, – позволил себе заметить врач, – а ваши «суровые меры» очень близки к ним.
– Насколько я знаю, закон ничего не говорит об опиуме! – отрезал полковник.
– Дело ваше. Надеюсь, однако, что вы позволите снять по крайней мере ремни. Они совершенно излишни и только увеличивают его страдания. Теперь нечего бояться, что Риварес убежит. Он не мог бы и шагу сделать, если б даже вы освободили его.
– Врачи, дорогой мой, могут ошибаться, как и все мы, смертные. Риварес привязан к койке и пусть так и остаётся.
– Но прикажите хотя бы отпустить ремни. Это варварство – затягивать их так туго.
– Они останутся, как есть. И я прошу вас прекратить эти разговоры. Если я так распорядился, значит, у меня были на то свои причины.