Овода трудно было узнать. Он пришёл в бешенство и дрожал, тяжело переводя дыхание, а глаза у него искрились зелёным огнём, словно у кошки.
Монтанелли глядел на него молча. Он ничего не понимал в этом потоке неистовых упрёков, но чувствовал, что дойти до такого исступления может лишь человек, доведённый до крайности. И, поняв это, он простил ему прежние обиды.
– Успокойтесь, – сказал он. – Никто не хотел вас мучить. И, право же, я не думал сваливать свою ответственность на вас, чья ноша и без того слишком тяжела. Ни одно живое существо не упрекнёт меня в этом…
– Это ложь! – крикнул Овод, сверкнув глазами. – А епископство?
– Епископство?
– А! Об этом вы забыли? Забыть так легко! «Если хочешь, Артур, я откажусь…» Мне приходилось решать за вас, мне – в девятнадцать лет! Если б это не было так чудовищно, я бы посмеялся над вами!
– Замолчите! – крикнул Монтанелли, хватаясь за голову; потом беспомощно опустил руки, медленно отошёл к окну и, сев на подоконник, прижался лбом к решётке.
Овод, дрожа всем телом, следил за ним.
Монтанелли встал и подошёл к Оводу. Губы у него посерели.
– Простите, пожалуйста, – сказал он, стараясь сохранить свою обычную спокойную осанку. – Я должен уйти… Я не совсем здоров.
Он дрожал, как в лихорадке. Гнев Овода сразу погас.
– Padre, неужели вы не…
Монтанелли подался назад.
– Только не это, – прошептал он. – Всё, что хочешь, господи, только не это! Я схожу с ума…
Овод приподнялся на локте и взял его дрожащие руки в свои:
– Padre, неужели вы не догадываетесь, что я не утонул?
Руки, которые он держал в своих, вдруг похолодели. Наступило мёртвое молчание. Потом Монтанелли опустился на колени и спрятал лицо на груди Овода.
* * *
Когда он поднял голову, солнце уже село, и последний красный отблеск его угасал на западе. Они забыли обо всём, забыли о жизни и смерти, о том, что были врагами.
– Артур, – прошептал Монтанелли, – неужели ты вернулся ко мне?.. Воскрес из мёртвых?
– Воскрес из мёртвых, – повторил Овод и вздрогнул.
Овод положил голову ему на плечо, как больное дитя в объятиях матери.
– Ты вернулся… вернулся наконец?
Овод тяжело вздохнул.
– Да, – сказал он, – и вам нужно бороться за меня или убить меня.
– Замолчи, carino! К чему все это теперь! Мы с тобой, словно дети, заблудились в потёмках и приняли друг друга за привидения. А теперь мы рука об руку вышли на свет. Бедный мой мальчик, как ты изменился! Волны горя залили тебя с головой – тебя, в ком было раньше столько радости, столько жизни! Артур, неужели это действительно ты? Я так часто видел во сне, что ты со мной, ты рядом, а потом проснусь – вокруг темно и пусто. Неужели меня мучает все тот же сон? Дай мне убедиться, что это правда, расскажи о себе!
– Всё было очень просто. Я спрятался на торговом судне и уехал в Южную Америку.
– А там?
– Там я жил, если только это можно назвать жизнью… О, с тех пор как вы обучали меня философии, я постиг многое! Вы говорите, что видели меня во сне… Я вас тоже…
Он вздрогнул и надолго замолчал.
– Это было, когда я работал на рудниках в Эквадоре…
– Неужели рудокопом?
– Нет, подручным рудокопа, наравне с китайскими кули. Мы спали в бараке у самого входа в шахту. Я страдал тогда той же болезнью, что и теперь, а приходилось таскать целые дни камни под раскалённым солнцем. Однажды ночью у меня, должно быть, начался бред, потому что я увидел, как вы отворили дверь. В руках у вас было распятие, вот такое же, как здесь на стене. Вы читали молитву и прошли совсем близко, не заметив меня. Я закричал, прося вас помочь мне, дать мне яду или нож – любое, что положило бы конец моим страданиям, прежде чем я лишусь рассудка. А вы…
Он закрыл глаза одной рукой; другую все ещё сжимал Монтанелли.
– Я видел по вашему лицу, что вы слышите меня, но вы даже не взглянули в мою сторону и продолжали молиться. Потом поцеловали распятие, оглянулись и прошептали: «Мне очень жаль тебя, Артур, но я не смею выдавать свои чувства… он разгневается…» И я посмотрел на Христа и увидел, что Христос смеётся… Потом пришёл в себя, снова увидел барак и кули, больных проказой, и понял все. Мне стало ясно, что вам гораздо важнее снискать расположение этого вашего божка, тем вырвать меня из ада. И я запомнил это. А сейчас, когда вы дотронулись до меня, вдруг все забыл… но ведь я болен. Я любил вас когда-то… Но теперь между нами не может быть ничего, кроме вражды. Зачем вы держите мою руку? Разве вы не понимаете, что, пока вы веруете в вашего Иисуса, мы можем быть только врагами?
Монтанелли склонил голову и поцеловал изуродованную руку Овода:
– Артур, как же мне не веровать? Если я сохранил веру все эти страшные годы, то как отказаться от неё теперь, когда ты возвращён мне богом? Вспомни: ведь я был уверен, что убил тебя.
– Это вам ещё предстоит сделать.
– Артур!
В этом возгласе звучал ужас, но Овод продолжал, словно ничего не слыша:
– Будем честными до конца. Мы не сможем протянуть друг другу руки над той глубокой пропастью, которая разделяет нас. Если вы не смеете или не хотите отречься от всего этого, – он бросил взгляд на распятие, висевшее на стене, – то вам придётся дать своё согласие полковнику.
– Согласие! Боже мой… Согласие! Артур, но ведь я люблю тебя!
Страдальческая гримаса исказила лицо Овода.
– Кого вы любите больше? Меня или вот это?
Монтанелли медленно встал. Ужас объял его душу и страшной тяжестью лёг на плечи. Он почувствовал себя слабым, старым и жалким, как лист, тронутый первым морозом. Сон кончился, и перед ним снова пустота и тьма.
– Артур, сжалься надо мной хоть немного!
– А много ли у вас было жалости ко мне, когда из-за вашей лжи я стал рабом на сахарных плантациях? Вы вздрогнули… Вот они, мягкосердечные святоши! Вот что по душе господу богу – покаяться в грехах и сохранить себе жизнь, а сын пусть умирает! Вы говорите, что любите меня… Дорого обошлась мне ваша любовь! Неужели вы думаете, что можете загладить все и, обласкав, превратить меня в прежнего Артура? Меня, который мыл посуду в грязных притонах и чистил конюшни у креольских фермеров – у тех, кто сами были ничуть не лучше скотины? Меня, который был клоуном в бродячем цирке, слугой матадоров [94] ? Меня, который угождал каждому негодяю, не ленившемуся распоряжаться мной, как ему вздумается? Меня, которого морили голодом, топтали ногами, оплёвывали? Меня, который протягивал руку, прося дать ему покрытые плесенью объедки, и получал отказ, потому что они шли в первую очередь собакам? Зачем я говорю вам обо всём этом? Разве расскажешь о тех бедах, которые вы навлекли на меня! А теперь вы твердите о своей любви! Велика ли она, эта любовь? Откажетесь ли вы ради неё от своего бога? Что сделал для вас Иисус? Что он выстрадал ради вас? За что вы любите его больше меня? За пробитые гвоздями руки? Так посмотрите же на мои! И на это поглядите, и на это, и на это…