Она поглядела на крохотные светлые прядки за стеклышком. Ей почему-то стало легче, словно они были счастливым талисманом.
— Лучше спрячь его в шкатулку до понедельника, — сказала она и начала снимать цепочку. Но у самого горла цепочка зацепилась за что-то острое, и Беатриса уколола палец.
— Кажется, здесь осталась булавка, — сказала она. Генри подошел к ней.
— Дай, я посмотрю. Да, прямо в кружевах какая-то изогнутая проволочка.
— Ах да, помню. На ней держались лилии леди Мерием, а то они все падали.
Ее лицо снова стало суровым при воспоминании о том, как ее мать святотатственными руками украшала символом непорочности тело, которая сама предала на поругание. Наверное, когда-нибудь откроют, что Иуда Искариот был женщиной и матерью.
Она дрожащими пальцами перебирала кружево.
— Дай я помогу, — сказал Генри.
Он осторожно отцепил проволочку. Вдруг кровь бросилась ему в голову, он раздвинул мягкий атлас и прижался лицом к ее груди.
— А-ах, какая кожа!
Она рванулась назад с такой силой, что проволочка выскользнула из его пальцев.
— Милая, я тебя оцарапал?
Генри поднял проволочку с пола. И тут он увидел побелевшее лицо Беатрисы, ее руки, судорожно сжавшие платье у горла.
— Любимая, любимая, прости! Я не хотел… Я только…
Когда, исполненный раскаянья, он хотел подойти к ней, она с придушенным криком отвернулась и выбежала из комнаты.
Задыхаясь, словно спасающийся от охотников зверек, она заперла дверь спальни и сорвала с себя платье вместе с цепочкой; потом, все еще с содроганием ощущая прикосновение жадного рта, налила воды в таз для умывания и терла оскверненное место до тех пор, пока белая кожа не побагровела. Если бы можно было выжечь его каленым железом!..
Животное! Усыпляет твою осторожность, одурачивает тебя ложью о своей матери и ее умерших детях — только ради этого.
Ночью ты знаешь, чего ожидать. Можно стиснуть зубы, взять себя в руки и как-нибудь терпеть. Но не иметь ни одной спокойной минуты и днем, всегда опасаться ловушек и засад…
А она еще убеждала себя, что он добр, раз ласкает собак. Где была его доброта в ту ночь на пристани? Ты готова? Что ему было до ее муки, до ее ужаса, раз дело шло о его удовольствии!
Она услышала легкий стук в дверь и застыла, словно окаменев.
— Беатриса, любимая, открой мне! Ну, пожалуйста, открой.
Комната принадлежит ему. Если он вздумает выломать дверь — это его дверь. Она облизнула губы и заставила себя заговорить:
— Будь добр, Генри, подожди минутку.
Она подняла подвенечное платье и положила его на кровать, потом подняла цепочку. Одно звено было сломано.
Что толку! Вместо каждого сломанного звена будут выкованы два новых. Ей от него не вырваться.
Она умылась, надела домашнее платье, накинула на плечи шарф, крепко зашпилила его на груди и отперла дверь. Генри переступил порог с видом побитой собаки.
— Любовь моя, прости меня, прости.
Она стояла, глядя на него. Потом с трудом сделала несколько шагов, опустилась на стул, и на лбу у нее выступили капельки пота. Она стиснула зубы, испытывая злобную ненависть к себе.
«Встань, идиотка, встань! Так ты его не остановишь. Встань и не теряй головы. Обморок, тебе не поможет. Он подходит все ближе».
Но комната плыла у нее перед глазами. Что с ней?
Теперь он стоит на коленях рядом с ней, обнимает ее, прижимаясь головой к ее ногам.
— Радость моя, сокровище мое, я не хотел оскорбить твою стыдливость, скромница моя. Я так виноват; как я мог так забыться! У меня такое чувство, словно я растоптал фиалку.
— Генри, — еле выговорила она, — пожалуйста… уйди. Мне надо побыть одной. Нет, я не больна, но мне хочется прилечь… Нет, нет, мне ничего не нужно. Ради бога, уходи скорее! Я — меня тошнит.
Он уже встал и теперь пристально смотрел на нее. Выражение надежды, сомнения и благоговейного страха быстро сменялись на его лице. Потом он на цыпочках вышел из комнаты, и она снова заперла дверь.
Когда приступ тошноты наконец миновал, она кое-как доплелась до кровати и легла. Вскоре она поймала себя на том, что смеется.
Словно он растоптал фиалку! А для чего же еще существуют фиалки?
Ее отец однажды сказал о цветах странную вещь. Кто-то восхищался портретом его бабушки. «Да, — сказал он потом, — наверное, она была красива, но она убивала красоту во всем, к чему прикасалась. В ее присутствии даже полевые цветы становились простыми сорняками».
Скольким еще цветам суждено стать простыми сорняками? В ту ужасную ночь в Брайтхелмстоне была минута, когда Генри сказал: «Моя лилия, моя белая лилия». А потом он стал плакать, плакать над лилией — если это была лилия, которую только что извалял в грязи.
Об этом всегда пишут в стихах. Даже цветам приходится служить тому же.
И вся твоя жизнь от детства и до старости — словно «Пастуший календарь», где у каждого цветка есть свой эпитет: невинная маргаритка, непорочная лилия, стыдливая фиалка, пунцовая роза. А дальше что? «А дальше — плодоносная яблоня».
Она села на постели. Нет, только не это. Пусть женщины — рабыни, но никто не смеет навязывать им это последнее из унижений. За девять месяцев еще будет время, много времени, чтобы найти какой-нибудь выход.
А что если это ложная тревога? Тошнота могла быть случайной. Но даже если нет, каждая женщина имеет право выбирать; стоит только принять яд, и все будет кончено.
«Не обманывай себя. Это следовало сделать пять недель тому назад. У пристани было глубоко, и у тебя в руке был острый нож, а что ты с ним сделала?»
«Разве я не должна была сдержать слово? Как будто я не предпочла бы…»
«Лги кому-нибудь другому. Ты выбросила нож потому, что испугалась смерти. Ты струсила, моя милая, ты струсила».
Что все это значит? В комнате никого нет. Спорит ли она сама с собой, как делают сумасшедшие? Или…
Женщина на портрете! Мать-чудовище, которая уговаривала свою дочь повеситься… Или она вернулась спустя пятьдесят лет, чтобы снова приняться за прежнее?
Отец говорил, что трус… Что он говорил? «Трус-это человек, который говорит себе, что в следующий раз не подчинится». Как страшно он это сказал.
«И теперь ты знаешь — почему. Да, в твоих жилах течет рабская кровь его кровь. Он знал, на какой женщине женился, но до самой смерти оставался ее рабом; и ты сделана из того же теста».
«Ты меня не испугаешь. Я никогда не покорюсь».
«Ты думаешь? О, без сомнения, сначала ты будешь скулить. Что же, скули — кому какое дело? А когда тебе надоест, ты перестанешь скулить. И ты будешь плодоносить столько раз, сколько заблагорассудится твоему хозяину».