– Не знаю, – честно ответила вдова. – Люди-то говорить любят… сегодня об одном, завтра – о другом… порой им больше заняться нечем, кроме как говорить.
И губы поджала. Небось, и ей самой доставалось немало от людских пересудов, оттого и к слухам она относилась скептически.
– Вы ешьте, ешьте, – она выставила на доску закопченный чугунок, над которым поднимался пар.
Желтоватую, рассыпчатую картошку выкладывала по тарелкам. К картошке были и соленые огурчики, и грузди, и яишня с яркими желтками.
– Алексей Васильевич, – сама вдова присела за стол и погладила встрепанные волосы мальчишки, – был добрым человеком. Помогал он нам крепко. И не один год. Я его в тот день видела.
– Перед смертью?
На этакую удачу Натан Степаныч и рассчитывать не мог. Вдова же кивнула и, поправив черный платок, съехавший ей на самые глаза, сказала:
– Он нам деньги принес… прежде-то, еще при моей матушке, помню, батюшка деньгами оделял, справедливым был, только стареньким… он еще всегда с карамельками появлялся, для детишек, – она улыбнулась, разом похорошев.
А ведь нестарая еще женщина, быть может, моложе разлюбезной Алевтины Михайловны, но земля тянет из людей соки, и эту высушила до поры до времени.
– А нынешний священник… другой?
Вопросы Натан Степаныч задавал осторожно. Он вообще обладал удивительным умением, который сам полагал даром свыше, а люди, с кем случалось служить, естественным итогом жизненного опыта. Умение это позволяло ему спрашивать мало, и люди сами принимались говорить.
– Отец Сергий? Не мое это дело, но он… – вдовица поморщилась. – Только и умеет, что пугать людей. Все больше о грехах говорит, об искуплении, о муках адских… дети вот плачут. И за все денег требует. Прежде-то, что имел, тем и поклонился, и батюшке, и Господу, а тут… нет у тебя, чем заплатить, то и не покрестят, не отпоют. Нехорошо это.
И вправду нехорошо.
Натан Степаныч кивнул, поддевая вилкой скользкую шляпку гриба. Грузди были посолены со всем умением и получились крепкими, хрустящими.
– И чтобы сам кому помогал, об этом не слышно. А вот князь – дело иное… конечно, сейчас-то его чурались, но… я-то в эти россказни не верила. Хорошим он человеком был. Внимательным. И заглядывал сам… про нас и говорить начали, да смолкли, сообразили, верно, где князь, а где я, – фыркнула женщина, порозовев. А ведь нравился ей покойный князь, и пусть разумела она, что не ее полета птица, но все случалось помечтать о тихом таком недоступном счастье. И теперь сама этих мечтаний стыдится. – Он всегда-то выспрашивал, как мое здоровье, как Ванечкино, не надо ли чего… в позапрошлом годе людей прислал, чтобы крышу поправили. Или вот коровенку дал, когда наша-то от старости издохла… хорошая коровенка, маленькая, а справная… у старосты и то такой нету.
Гордилась она и вниманием, которое уделял ей князь, и коровой этой. И пожалуй, о смерти горевала искренне. Теперь-то ей сложней придется.
– А княжну видели?
– Елизавету, что ли? – вдовица нахмурилась, поджала губы, верно, раздумывая, стоит ли говорить, а если стоит, то что именно и как. – Видела…
– Что о ней скажете?
Не нравится ей княжна, ох не нравится. Что это? Женская обыкновенная зависть? Ревность к чужой жизни? Или же нечто более серьезное?
– Красивая женщина… видная… – осторожно попыталась отговориться вдова, но Натан Степаныч не собирался так просто упускать свидетельницу. За руку взял, шершавую, крепкую, сказал:
– Марья Васильевна, вы же честный человек, вот и расскажите честно. Поверьте, не будет со слов беды, но мне нужны ваши впечатления.
Говорил серьезно, в глаза глядя. И поверила. Не смутилась, взгляд не отвела, но со вздохом тяжким призналась:
– Ведьма она.
– Княжна?
– Она… черноглазая, черноволосая… ходит, точно плывет… и смотрит-то только под ноги. Кроткая, будто овечка, никому-то слова поперек не скажет. С кем заговаривает, то ласково… только… – она замялась, не умея объяснить, – когда человек не видит, то бывало, такой взгляд в спину бросит, что… знаю я таких. Моя мачеха была такого роду… как отец дома, то шелковая, ласковая, ходит, мурлычет, улыбается… а он за дверь и… никогда не била так, чтоб синец вскочил, нет, аккуратненько, но со злостью. Братика моего, совсем еще младенчика, уморила… положила на порог, он и подхватил грудницу… эта такая ж. Сверху тишь да благодать, а внутри ненависть лютая ко всем. Но отец Сергий ее привечает, небось, хоть и батюшка, а все мужик.
Интересный взгляд. И нельзя сказать, что обвиняла Марья Васильевна княжну, скорей уж предупреждала.
– А о племянниках князя…
– Пустые людишки, – отмахнулась она. – Беспокойные. Их тут не любят… да и не за что любить. Бывает, коней оседлают и носятся, пугают кур… а раз собак стрелять взялись. Разве ж можно, чтобы человек скотину бессловесную мучил? И девкам проходу не давали. Наши князю жаловаться ходили… и после того вроде притихли. Но вот… в этих-то всю дурь сразу и видать, а княжна – дело иное… вы с собой, как пойдете к ней, булавку возьмите, вколите на подкладку.
– Зачем? – удивился Натан Степаныч, и вдова охотно пояснила:
– От сглазу ведьмовского. А не то она и вас приворожит…
Совет был интересным, и перечить Натан Степаныч не стал. В конце концов, булавка – следствию не помеха.
К визиту в княжеское поместье он готовился тщательно. Сапоги начистил, рубашку надел свежую и волосы расчесал на пробор, хотя знал, что сия манера ему не идет, делая лицо простоватым. С другой стороны в нынешних обстоятельствах выгоднее было произвести впечатление человека служивого, ограниченного и явившегося исключительно из желания начальству угодить.
Идти пришлось пешком, и Натан Степаныч от прогулки получил немалое удовольствие. Он дошел до кладбища, обыкновенного, мало отличающегося от прочих сельских погостов, и остановился у ограды, любуясь церквушкой. Купол ее возвышался над кладбищенскими старыми березами, и бронзовый крест сиял на солнце.
– Доброго дня, – раздалось сзади, и Натан Степаныч, обернувшись на голос, ответил дружелюбно:
– И вам доброго.
Он увидел мужчину в черном облачении священника.
– Отец Сергий, я полагаю?
И священник с поклоном ответил:
– Именно. А вы…
– Натан Степанович Хрязин, следователь. Вот, прибыл…
– Зачем? – былое дружелюбие поблекло. Отец Сергий улыбался, но какой-то неестественной натужною улыбкой.
А ведь не старый еще… около сорока… моложав и подтянут, собою хорош. И зная это, привык о внешности своей заботиться. Черты лица правильные, и эту правильность он не желает портить бородой, бреется чисто, старательно… Нос длинноват. Глаза узкие, щуриться привык. Волосы стрижет явно у городского цирюльника, вряд ли в Козлах ему такие бачки аккуратные сделают. И воском их укладывает. Из-под сутаны виднеются штаны и ботинки, весьма достойного вида.