Источник | Страница: 223

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Питер, то, что ты говоришь, просто чудовищно и очень эгоистично.

— Может быть. Не знаю. Я всегда говорил тебе правду. Обо всём. Даже если ты не просила. Я не мог иначе.

— Да. Это была похвальная черта. Ты был очень милым мальчиком, Питер.

В бессмысленной злобе он подумал, что ему плохо от этой вазы с засахаренным миндалём на стойке. Миндаль был белым и зелёным; он не должен быть белым и зелёным в это время года; это цвет дня святого Патрика — в этот день такие конфеты бывают в витринах всех кондитерских, а день святого Патрика означал весну — нет, даже лучше, время волнующего ожидания в самом начале весны.

— Кэти, я не буду говорить, что всё ещё люблю тебя. Я этого сам не знаю. Не задумывался. Да это и не важно теперь. Я это говорю не потому, что на что-то надеюсь, или хочу попытаться, или… Единственное, что я знаю: я любил тебя, Кэти, как бы я себя ни вёл тогда, несмотря на то что я говорю об этом в последний раз именно здесь, после всего, что было, я любил тебя, Кэти.

Она взглянула на него — ей, кажется, было это приятно. Она не была ни взволнована, ни счастлива, не жалела его — ей просто было приятно. Он подумал: если бы она была до мозга костей старой девой, озлобленной общественной деятельницей, как обычно думают о таких женщинах, презирающей всё, что касается разницы между полами, чванящейся собственными добродетелями, она проявила бы свои чувства, пусть даже враждебные. Но снисходительное терпение, с которым она его слушала… Она словно охотно допускала, что человеку свойственно влюбляться, и нужно через это пройти, ведь все через это проходят, это распространённая слабость, не имеющая большого значения, ей было приятно слышать его признание, как любого другого мужчины. Она вела себя так, как следует вести себя в подобных ситуациях: её реакция была как тот красный мексиканец на лацкане — презрительная уступка людской суетности.

— Кэти… Кэти, давай скажем: то, что сейчас между нами происходит, не в счёт, хорошо? Это не может испортить того, что у нас было, правда, Кэти?.. О прошлом всегда жалеют, потому что ничего нельзя изменить, а я этому рад. Мы не можем это испортить. Но мы можем думать об этом, правда? Почему бы нет? Не обманывая себя, не надеясь, мы ведь взрослые люди, как ты говоришь, просто думать об этом… Помнишь, как я первый раз пришёл к тебе в гости в твою квартиру в Нью-Йорке? Ты была такая тоненькая и маленькая, волосы у тебя были в таком милом беспорядке. Я сказал тебе, что я не полюблю никого другого. Ты сидела у меня на коленях, такая невесомая, и я говорил тебе, что никогда больше никого не полюблю. А ты сказала, что всё это знаешь.

— Я помню.

— Когда мы были вместе… Кэти, я стыжусь многих вещей, но это никак не касается времени, когда мы были вместе. Когда я сделал тебе предложение… нет, я никогда не делал тебе предложения… просто сказал, что мы обручены… и ты сказала «да»… это было на скамейке в парке… шёл снег…

— Да.

— На тебе были какие-то необычные шерстяные перчатки. Как митенки. Помнится… на них были капли воды… повсюду на шерсти… как хрусталь… и они сверкали… это потому, что проехала машина.

— Да, оглядываться в прошлое время от времени весьма приятно. Но горизонт у человека всё время расширяется. С годами человек становится духовно богаче.

Наступило продолжительное молчание. Потом он сказал ровным голосом:

— Извини.

— Почему? Ты очень мил, Питер. Я всегда считала, что мужчины сентиментальны.

Он думал: «Нет, это не притворство… так притворяться нельзя… если только она не притворяется сама перед собой, но тогда уже нельзя остановиться, уйти, на что-то опереться…»

Она продолжала что-то рассказывать и вскоре вернулась к разговору о Вашингтоне. Он отвечал в нужных местах.

Раньше ему казалось, что между прошлым и настоящим есть прямая связь, и если в прошлом была допущена ошибка, она может отозваться болью в настоящем, но эта боль как бы подчёркивает некое бессмертие прошлого; он не мог вообразить, что Кэтрин способна разрушить, расправиться со всем, что было… как будто этого никогда и не существовало.

С лёгким вздохом нетерпения она бросила взгляд на часы:

— Я опаздываю. Мне надо бежать.

Он подчёркнуто произнёс:

— Ты не возражаешь, Кэти, если я не провожу тебя? Не сочти это грубостью. Просто я думаю, что так будет лучше.

— Конечно, конечно. Зачем это? Я вполне способна ориентироваться в Нью-Йорке. И к чему эти церемонии между старыми друзьями, — прибавила она, беря перчатки и сумочку, и, скомкав бумажную салфетку, бросила её точно в свою чашку. — В следующий раз я позвоню тебе, что я здесь, и мы сможем где-нибудь перекусить вместе. Хотя не могу сказать, когда это произойдёт. Я так занята, мне так много где надо побывать. В прошлом месяце Детройт, на следующей неделе я лечу в Сент-Луис. Но, если меня снова занесёт в Нью-Йорк, я позвоню. Пока, Питер, было очень приятно.

XI

Гейл Винанд рассматривал блестящую деревянную палубу яхты. Дерево и медные ручки, словно пышущие жаром, помогали ему ощутить бесконечные заполненные солнцем мили между горнилом неба и океаном. Стоял февраль, яхта дрейфовала с выключенными двигателями в южной части Тихого океана.

Он перегнулся над поручнем и посмотрел вниз, на Рорка. Тот плыл на спине, вытянув тело в прямую линию, распластав руки и закрыв глаза. Цвет его кожи говорил о месяце таких дней, как этот. Винанд подумал, что ему нравится именно так ощущать время и пространство: через мощь яхты, через цвет кожи Рорка, через загар собственных рук, лежащих на поручне.

Он не выходил на яхте уже несколько лет. На этот раз он захотел, чтобы Рорк был его единственным гостем. Доминик осталась дома.

Своё приглашение Винанд сформулировал следующим образом:

— Ты убьёшь себя, Говард. Ты двигаешься вперёд с такой скоростью, которой долго не выдержать. И это длится уже по крайней мере со времени Монаднока, не так ли? Так что, хватит у тебя мужества на самый трудный для тебя подвиг — отдых?

К его удивлению, Рорк принял всё без возражений. Рорк рассмеялся:

— Я не бегу от работы, если именно это тебя удивляет. Я знаю, когда надо остановиться… но не могу остановиться, если не брошу всё сразу. Я понимаю, что переработал. В последнее время я портил слишком много бумаги, а получалась дрянь.

— Дрянь? У тебя? Возможно ли?

— Возможно, больше, чем у любого другого архитектора, и с меньшими возможностями для оправдания. Единственное, в чём я уверен, это то, что мои неудачные проекты заканчивали свою жизнь в корзинке для мусора.

— Предупреждаю, мы отправимся на долгие месяцы. Если ты начнёшь сожалеть и через неделю заплачешь о своём рабочем столе, как и все, кто не научился бездельничать, обратно я тебя не повезу. На борту своей яхты я самый скверный из тиранов. У тебя будет всё, что ты можешь вообразить, кроме бумаги и карандаша. Я не оставлю тебе даже свободы слова. Ты не будешь упоминать о несущих конструкциях, пластике и железобетоне с той минуты, как поднимешься на борт. Я научу тебя есть, спать и жить, как последний богатый бездельник.