Одно сплошное Карузо | Страница: 53

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

…хорошо вам не знать недосыпа,

хитрый Межиров, глупый Евтух,

Вознесенский, валютная липа!

Стоило ли Кублановскому настаивать в своем последнем парижском сборнике на этом стихотворении, на которое его друзья по альманаху «Метрополь» указывали как на довольно противное? Не очень-то этично выглядит и новая редакция или, скажем, «перелопачивание» этого стиха, когда из инвективного списка изымается одно имя, к которому поэт в течение некоторого времени переменил свое отношение, и вставляется другое имя, к которому он тоже переменил отношение. В этой связи некоторым неприличием веет и от последующей станцы:


Не великие тени беречь вам дано за павлиньей террасой,

а коверкать родимую речь

полуправды хвастливой гримасой.

Уж лучше бы талантливому поэту и в самом деле «великие тени беречь», а не претендовать на полную правду и право на инвективу с неизвестно откуда взявшейся революционно-демократической пошлостью.

Кублановский у нас уже железно отнесен к «сентиментализму», тем более странно встречать в его стихах железное клацанье затвора, склонность к внутрилитературной расправе.

Посмотрите, как сентиментален, как прост и тих поэт в своей простой поэтической жизни:


Мы будем с тобой перед Богом чисты,

Что осени огнепалящей листы…

И глядя из мрака в Успенскую сень,

Мы милости ждем, а не мщенья…

А теперь взгляните, как свиреп поэт в своей литературной жизни…


…в десяти шагах ЦДЛ.

Вот бы там старика Катаева

На оптический взять прицел!

…затаившись в посольском скверике,

в линзу чистую вперив глаз.

(Есть еще один – да в Америке

с младшим Кеннеди хлещет квас.)

«Еще один» – это, очевидно, Вознесенский. Любопытно, что объектами мстительной линзы оказались не какие-нибудь там махровые грибачевы и фирсовы, но самый яркий прозаик и самый яркий поэт советской литературы. Чем же именно эти двое так особенно досадили Кублановскому – не талантом же своим, в самом деле?

Поэт «подполья» скрежещет зубами на тех, кто в силу различных причин – возраст, время, успех, страх, недостаток или избыток адреналина в крови – оказался на поверхности.

К этим «поверхностным» литераторам, «глубинные» их собратья (нынче, впрочем, в большинстве своем потерявшие привычный запашок подпольного потца, заглушившие его «ярдлеями» и «старыми пряностями») питают чувства, увы, не лучшего разряда. Вот Дмитрий Бобышев в статье «Юрочка, Юрочка мой», посвященной новой книге Юрия Кублановского, размышляет об альманахе «Метрополь»:

«…целый ряд советских литературных баловней, которым можно то, чего нельзя другим, дали этому рукописному изданию свои громкие имена. Видимо, официальный успех перестал их удовлетворять…»

С тонкостью необыкновенной поэт проникает в душевный мир «баловней» (к которым, наряду с Вознесенским, Ахмадулиной, Искандером, Битовым, мне приходится отнести и себя: ведь и я довольно много печатался в советских изданиях) – мало им оказалось официальной славы, решили хапнуть и чужой, неофициальной. Что же, другие-то категории человеческого поведения вам недоступны, Дмитрий?

Из размышлений Бобышева следует, что неизвестные, подпольные авторы «Метрополя» хлебнули лиха, а «баловни и любимцы были ограничены лишь устными взысканиями, оставшись в результате при всех своих привилегиях». Тут же, впрочем, автор статьи «Юрочка, Юрочка мой» отмечает, что имя Кублановского стало известно, когда «Метрополь» открыл свой выпуск – как эпиграфом (вместе с семью другими поэтами. – В. А.) – стихами Кублановского. Значит, не только лиха хлебнул от альманаха Юрий, извлечена все же была и основательная польза. Что же касается «устных взысканий», то к ним как-то трудно отнести декретированное Президиумом Верховного Совета СССР лишение советского гражданства «за систематический ущерб престижу Советского Союза».

В эмиграции я сделал для себя одно неприятное открытие. Оказалось, что в период нашего хилого, советского, но все-таки ренессанса, когда иной раз с «малыми потерями» удавалось что-то напечатать, выставить, поставить в театре, снять в кино, мы были объектами не только ненависти со стороны шолоховистов-черносотенцев, но и предметами скрежета зубовного со стороны «левых», тех людей, которых полагали своими и для выхода которых на поверхность пытались раздвинуть цензурные рамки.

Скрежетали, оказывается, основательно, да и сейчас скрежещут. Вот Иосиф Косинский нападает вслед за Ниной Воронель на Андрея Тарковского, пытается все творчество большого мастера свести к подсоветскому приспособленчеству, к погоне за успехом и привилегиями. Ни факты, ни тем более оттенки фактов в такой «критике» в расчет не принимаются, а ведь если по «гамбургскому-то счету» брать, то окажется, что за бортом «совренессанса», кроме реальных поэтов, как Рейн, Бобышев, Сапгир, Найман, Бродский, Кублановский, Цветков, Горбаневская, даже уж куда ни шло Лимонов, оказывалось немало публики, просто профессионально негодной; от нее-то и идет основной скрежет.

Все это, увы, мне пришлось высказать для того, чтобы перейти к основной теме этой работы – к творчеству одного из лучших нынешних поэтов русского языка, напечатавшего почти весь свой поэтический объем в СССР. Это – Белла Ахатовна Ахмадулина, 47 лет. Адрес: Москва, ул. Воровского, 20, мастерская Бориса Мессерера.

В рецензии на недавно вышедшую в Москве книжку Ахмадулиной «Тайна» один из упомянутых выше эмигрантских поэтов снисходительно писал, что вот, мол, наконец-то появляется в сумасбродстве серьезная нота, переходит поэтесса в новое качество, приближается к народной жизни, к истинной поэзии, которую рецензент представляет, и потому достойна теперь сдержанной похвалы.

Может быть, и глупо прозвучит, но мне эта сдержанность в адрес Беллы кажется кощунственной. Внимая сейчас через океаны ее новой «серьезности», с любовью и непреходящим очарованием вспоминаю ее «несерьезность», весь блеск и нищету той нашей молодой поэтической эстрады, «пятнадцать мальчиков», толпящихся у подмостков, а может быть и больше, чем пятнадцать, и думаю о том, что Беллин трескучий факелок, то разгорающийся до городского фейерверка, то обращающийся одиноким светляком, всегда давал в «черном бархате советской ночи» больше огня, чем фонари профессиональных правдоискателей.

Однажды в студеную зимнюю пору Ахмадулина везла Ахматову на своем видавшем всякое «Москвиче». Розовощекость водителя в те отдаленные времена не поддавалась описанию. Даже благоговейное дрожание перед величественным пассажиром не остужало ланит.


Но ее и мое имена

были схожи основой кромешной —

лишь однажды взглянула с усмешкой —

как метелью лицо обмела.

Что же было мне делать – посмевшей

зваться так, как назвали меня.

Пассажир, очевидно, к этому моменту не знал водителя – просто сказали: Анна Андреевна, за вами тут девушка заедет – и потому «метелью не обметал», вообще не смотрел, думал о чем-то своем. Водитель же, между тем, крутя баранку вдоль Садового кольца, шептал в полубеспамятстве строчки будущего стиха: «…я завидую ей молодой и худой, как рабы на галере» … «я завидую ей же седой…» «…с вещим слухом, откликнутым зовом, то ли голосом чьим-то, то ль звоном, излученным звездой и судьбой, с этим неописуемым зобом, полным песни, уже неземной». Завернули на Каретный, остановились перед светофором. Здесь от ужаса перед поэтическим грузом «Москвич» передернулся лошадиной дрожью и заглох. Позади скапливались транспортные средства. Доносились рулады Великого-Могучего-Правдивого-Свободного. Ахматова иронически молчала, Ахмадулина в полном унижении и отчаянии занималась разрядкой аккумулятора. Подошел по-зимнему огромный городовой, заглянул внутрь, усмехнулся: