Сейчас он в почтительном молчании внимал речи пастыря, и за звучавшими словами ему еще отчетливей слышался голос, звавший его приблизиться, предлагавший ему тайную мудрость и тайную власть. Он узнает тогда, каков же грех Симона Волхва и каков грех против Святого Духа, за который не бывает прощения. Он узнает темные тайны, скрытые от других, от тех, кто был зачат и рожден во гневе. Узнает грехи, греховные желания и мысли, греховные деяния других, выслушивая, как они будут вышептываться ему в исповедальне устами женщин и девушек под покровом стыда, в сумраке церкви – но душа его, которой путем наложения рук при поставлении его в сан таинственно сообщится неуязвимость, затем вновь приблизится незапятнанной к мирной белизне алтаря. Ни следа греха не останется на руках, которыми он вознесет и преломит хлеб причастия, ни следа греха не останется на молящихся устах его, дабы не вкусил и не выпил он осуждение себе, не рассуждая о теле Господнем [110] . Он будет хранить тайную мудрость и тайную власть, оставаясь безгрешным как невинный младенец – и пребудет священником вовек по чину Мелхиседека [111] .
– Я отслужу завтра мессу, – сказал ректор, – чтобы Господь Всемогущий открыл тебе Свою волю. Тебе же, Стивен, следует молиться твоему святому предстателю, первомученику, кому дана великая власть от Бога, дабы просветил Бог твой разум. Но ты должен быть твердо уверен, Стивен, что у тебя есть призвание, ибо ужасно будет, если позднее ты поймешь, что его не было. Помни: ставший священником – всегда священник. Из катехизиса ты знаешь, что таинство рукоположения принадлежит к тем таинствам, что совершаются единственный раз, ибо оно оставляет в душе неизгладимый, ничем и никогда не стираемый духовный след. Ты должен все это взвесить заранее, пока не поздно. Это вопрос великой важности, Стивен, ибо от него может зависеть спасение твоей бессмертной души. Помолимся Богу вместе.
Он отворил тяжелую входную дверь и протянул руку так, словно уже своему сотоварищу по духовной жизни. Стивен вышел на широкую площадку над лестницей и ощутил мягкую ласку вечернего ветерка. У церкви Финдлейтера вышагивала четверка молодых людей, обнявшись под руки, качая в такт головами и ступая в такт бойкому мотивчику, который передний наигрывал на концертино. В одно мгновение, как всегда действовали на него первые такты неожиданной мелодии, звуки музыки пронеслись над причудливыми строениями его мыслей, рассыпав их безболезненно и бесшумно, как набежавшая волна рассыпает детские песочные башни. Улыбаясь простенькому мотиву, он поднял глаза на лицо священника и, увидев на нем безрадостное отражение угасшего дня, медленно забрал свою руку, которая со слабой покорностью переносила сотоварищество пожатия.
Пока он спускался по лестнице, впечатление от этой безрадостной маски на пороге колледжа, отражающей угасший день, подчинило себе его возбужденные размышления о своей участи. Через сознание степенно потянулась тень жизни колледжа. Степенная, размеренная, бесстрастная жизнь ожидала его в ордене, жизнь без забот о материальном. Он представлял себе, как проведет первую ночь в новициате и в каком страхе проснется поутру в дортуаре. К нему вернулся тревожащий запах длинных коридоров в Клонгоузе, и он услыхал тихий шепот горящих газовых рожков. Из всех частей его существа вдруг разом начало излучаться резкое беспокойство. Лихорадочно ускорился пульс, и какой-то гул бессмысленных слов в беспорядке разметал его мысли во все стороны. Легкие расширялись и сжимались, словно вдыхали теплый, сырой и душный воздух, и он снова чувствовал теплый и сырой воздух в ванной Клонгоуза над мутной торфяного цвета водой.
Какой-то инстинкт, разбуженный этими воспоминаниями, более сильный, чем воспитание, чем религиозность, восставал в нем при всяком приближении к этой жизни – инстинкт неуловимый, враждебный, вооружавший его против покорного согласия. Холод и размеренность этой жизни отталкивали его. Он видел, как поднимается промозглым утром и в общей цепочке следует к ранней мессе и тщетно пытается с помощью молитв побороть тошноту в желудке. Видел, как сидит за обедом в колледже со всей общиной. А что же станется тогда с этой сидящей в нем застенчивостью, из-за которой ему непереносимо было есть и пить в чужом месте? Что станет с гордостью его духа, которая всегда заставляла его смотреть на себя как на существо, всюду стоящее особняком?
Его преподобие Стивен Дедал, S. J. [112]
Имя его в этой новой жизни вдруг встало перед глазами, выписанное всеми буквами, а следом за ним в уме возникло какое-то неопределенное лицо, или цвет лица. Этот цвет то бледнел, то усиливался, как перемены оттенков тусклого кирпично-красного. Были ли это те же оттенки красноты раздраженной кожи, которые он так часто видел утром зимой на бритых отвислых щеках священников? Лицо было безглазое, кисло-набожное, с багровыми пятнами сдавленного гнева. Не был ли это всплывший в уме призрак лица иезуита, которого одни мальчики называли Остроскулым, а другие – Старым Лисом Кемпбеллом?
Он проходил в это время мимо иезуитского дома на Гардинер-стрит и ощутил слабый интерес, какое окно будет его, если он когда-нибудь вступит в орден. Потом его заинтересовала слабость этого интереса, отдаленность души его от того, что он совсем недавно воображал ее святыней, слабость узды, наложенной на него годами послушания и дисциплины, – слабость, сразу же выступившая, едва явилась угроза, что один бесповоротный поступок навсегда отнимет его свободу, временную и вечную. Голос ректора, убеждавший его в верховной миссии церкви, в великой тайне и власти священнического сана, попусту повторялся в его сознании. Душа его не внимала, не откликалась – она отсутствовала, и он уже понимал, что все выслушанные им призывы превратились в пустые официальные фразы. Нет, никогда он не будет кадить у алтаря в одеждах священника. Удел его – уклоняться от всех институтов, общественных и религиозных. Мудрость призывов пастыря не смогла задеть его за живое. Ему суждено овладеть собственной мудростью, не сливаясь с другими, или же овладеть мудростью других, блуждая среди ловушек мира.
Ловушки мира – пути греха. И он падет. Пока еще он не пал, но он падет – неслышно, мгновенно. Не пасть – это слишком, слишком трудно – и он ощущал, как в некий момент, неслышно, свершится падение его души – падение близится, оно еще не пришло, его душа покуда не пала – но она на грани паденья.
Переходя мост через воды Толки, он бросил беглый и безразличный взгляд на голубую выцветшую фигуру Пресвятой Девы, стоявшую птицеподобно на столбике среди кучки бедных домишек, напоминавшей по форме окорок. Потом он свернул налево, в переулок, который вел к его дому. С огородов, протянувшихся по речному откосу, слабо доносилась кислая вонь гнилой капусты. Он улыбнулся при мысли, что вот эта стихия, застойная и растительная жизнь, беспорядок, хаос, развал его отчего дома, одержат победу в его душе. Короткий смешок сорвался с губ его, когда он вдруг вспомнил бобыля-огородника, трудившегося на огородах за их домом. Они прозвали его дядя в шляпе. Слегка погодя у него вырвался сам собой и второй смешок, когда он вспомнил, как дядя в шляпе трудился – сперва посмотрит на небо, потом по очереди на все стороны света – и потом с тяжким вздохом воткнет заступ в землю.