Даже странно и удивительно, что не маменька папашу моего бросила (а я-то, когда маленькая была, думала, что случится именно так – в очередном приступе бешенства она просто вышвырнет его за дверь, а то и удушит собственными руками). Нет, батяня сам, по-тихому (как он все в своей жизни делал) свалил однажды из семьи. Был-был, нудил-нудил, а потом р-раз, и, бочком-бочком, взял и весь вышел. Однако от воспитания ребенка (то есть меня), которая к тому времени благополучно достигла подросткового возраста, он не отказался. Не знаю, почему папаня меня совсем, с концами, не бросил – ведь никакой особенной привязанности у него ко мне не было. Не любил он меня, короче – а может, у него любовь в такой занудной форме проявлялась? Или – что скорее – продолжал он общение со мной благодаря собственной правильности: положено с брошенной дочерью раз в неделю встречаться! Или – для того, чтобы мамашку лишний раз уесть. Каждую субботу он неизменно появлялся в нашем дворе ровно в одиннадцать ноль-ноль и забирал меня – для проведения одобренных им увеселительных мероприятий, кормления сытным и полезным обедом и езды по моим ушам воспитательными беседами. Сначала он появлялся от метро пешком, затем, довольно быстро, стал приезжать на автомашине «Мерседес» и угощать меня в лучших столичных ресторанах. Он вообще после ухода от нас с маменькой как-то очень быстро пошел в гору – словно, пока проживал внутри нашей семьи, мы с маманей (главным образом, конечно, она) сдерживали его деловую и творческую потенцию. Но от своей привычки бухтеть не отказался, только теперь объектом его бурчания вместо маменьки стала я. Когда я попыталась ехидненько спросить, есть ли у него новая жена, и изливает ли он на нее свое постоянное недовольство, батя чрезвычайно ледяным голосом проговорил: «Это не твое дело». А потом всю ту субботу, когда я задала этот вопрос, демонстрировал всем своим видом и поведением, насколько мой интерес и впрямь неуместен. Быть обиженным у него отменно получалось, как у английского лорда показывать каждым жестом и словом, насколько он недоволен тем человеком, который находится с ним рядом. И хоть была я оторвой, регулярно ощущала по отношению к нему себя виноватой: не то сказала, не туда посмотрела, оскорбила его, бедненького. Однако и после развода основным объектом его критики все равно оставалась моя мамаша. Возможно, он запоздало мстил ей или сознательно вбивал клинья в мои с ней отношения. Называл он ее всегда сухо-официально Лидией, и теперь основной лейтмотив его песни стал другим: за глаза он в моем присутствии поливал ее не за неумение вести хозяйство, держать себя или одеваться, как было в годы супружества. Сейчас на передний план выступило мамино так называемое распутство. Наверное, не на голом месте он все придумал. Сначала, пока я была, как он считал, маленькой, папаша свой яд вливал потихоньку, по капельке, без подробностей. А когда я достигла, в его понимании, зрелости и сама получила данную природой возможность, как он говорил, грешить, батяня начал не просто обвинять мать в разврате, но и приводить доказательства оного. Рассказывал, например: «Ездил я с твоей мамашкой в стройотряд. Она там поварихой была. А что такое повариха в стройотряде в Сибири? Все парни вокруг нее вьются, девчонок мало, любая красавицей покажется. А уж мамашка твоя умела кокетничать и завлекать! Еще не успели на месте устроиться, она с одним ходит, в яблоневом саду гуляет. Был у нее такой Петя Горланин. Потом этот надоел – она с другим по фамилии Марцевич пошла. Потом – с третьим».
Я думала тогда, что пропускаю мимо ушей папашкино нытье, потому что мамашу свою в ту пору любила – однако отец мой в итоге подтвердил на собственном примере главный принцип рекламы, пиара или пропаганды: если ты повторишь любой тезис раз сто (а лучше тысячу) – люди в него поверят. Даже если это – явная ложь. А если за утверждением скрывается хотя бы треть правды, а оставшиеся две трети притянуты за уши, нагромождены – его примет за чистую монету любой. И однажды – видимо, отец счел, что я, наконец, дозрела до самой подноготной правды, – он заявил, что не является мне родным папашей. Разумеется, с моей стороны прозвучал тогда ожидаемый (для него) вопрос: «А кто?» И он в ответ на него разразился желчным монологом: «Она, матерь твоя, и сама не знает, пойди, осведомись у нее – не скажет, да Лидия в пору, когда тебя зачинала, спала с пятерыми парнями – одновременно или последовательно, считай, как угодно!» И когда я крикнула: «Ты врешь!» – спокойно парировал: «А ты сама у нее спроси!» На мой выкрик: «А ты откуда знаешь?!» – спокойно ответил: «Она сама мне однажды рассказала – когда мы жили вместе и она хотела меня уязвить, уесть, ужалить побольнее». И когда я безнадежно переспросила: «Может, мать тебе соврала? Специально, чтоб помучить?» – он со вздохом ответствовал: «Так складно, увы, не врут».
Мать свою я так ни о чем не спросила – стыдно мне показалось ужасно, язык не поворачивался. Однако смотреть на нее стала другими глазами. И говорить с ней по-иному. Я бы сказала: не говорить, а огрызаться, да огрызаться слишком слабое слово, я, словно молодая волчица, цапнуть ее готова была по любому поводу. А маманя моя, женщина недалекая, в то время никак не могла понять, какая связь между моим ухудшившимся поведением (как она это называла) и встречами с папашкой. Не поняла, что это он отполировал мне мозг так, что моя прежняя любовь к ней постепенно сменилась раздражением, а затем непониманием и даже ненавистью. Я ведь информацию, полученную от папаши, ей не выдавала, сама в себе ее копила и лелеяла. Поэтому у нее не было ни малейшего шанса оправдаться передо мной или понять, что за яд вливает мне в уши батя. По мере моего взросления наши с ней раздоры и скандалы становились все крепче и повторялись все чаще. Я поступила в институт – по отцовской протекции, он большим человеком в профессиональной среде стал – в тот самый, что они с матерью окончили. Тогда наши отношения с ней совсем накалились, и я ей сказала: раз мы не понимаем друг друга, давай разъедемся и будем жить отдельно. А она мне: ну и уходи! А я: «Хватит того, что папаша в никуда ушел, квартиру тебе оставил, хотя ее получал он благодаря деду. А теперь ты и мне велишь отсюда валить. Не слишком ли жирно тебе будет? Мне, в отличие от отца, жить совсем негде, я учусь, на стипендию даже комнаты не снимешь. В этой фатере трехкомнатной по закону и по справедливости треть моя, треть отцовская и только треть твоя. Вот и давай разменяемся. Отец на свою жилплощадь не претендует, мы с ним говорили, он свою часть как бы мне оставляет. Значит, получается, что мне две трети этой квартиры приходится? Ладно, черт с тобой, мне они не нужны. Если я две трети возьму, как по Жилищному кодексу причитается, – а тебе одну отдам, фактически ты получишь комнату в коммуналке. Так и быть, давай равноценный размен сделаем: «однушка» – мне, «однушка» – тебе. А если ты не согласна, я пойду официальным путем, нас по суду разменяют». Что ей оставалось делать? Поскандалила она, конечно, по юрисконсультам побегала, а потом видит: выбора нет, и согласилась. Мы квартиру поделили, я разменом стала заниматься. Она причитающуюся ей жилплощадь даже не смотрела, гордая была. И получила: мне квартира досталась на Юго-Западе, ей – в Новогирееве. А когда разъезжались, она мне бросила: не дочь ты мне, знать тебя не хочу! Сначала я думала, чего не скажешь в запальчивости, плохой мир все-таки лучше доброй ссоры, и отношения с мамашей у нас постепенно наладятся. Но нет: она перестала мне звонить, словно и впрямь вычеркнула из жизни. А с папашей мы связь поддерживали, несмотря на то, что у него, конечно, вторая семья образовалась, братик мой сводный родился. Но у меня с мачехой – она на пару лет всего меня старше была – отношения сложились не то что с родной матерью. Я у них дома бывала, братишку нянчила, брал меня отец в их совместные путешествия: едут они, допустим, втроем с мачехой и братиком (или даже с мачехой вдвоем) на курорт – папаша и мне номер заказывает. Мачехе это, может, и не нравилось, но она никогда ни словечком, ни видом своим не показала, что против моих с ними путешествий. С тех пор, как я с Лидией разъехалась и отец знал, что мы с ней не видимся и не встречаемся, он насчет нее слегка успокоился. Рассказывал, конечно, против матери разное, но не всякий раз, что мы встречались, и словно по привычке. А потом – я как раз университет заканчивала (вузы все технические ведь в университеты переименовали), мне двадцать три исполнилось, Харченко меня в ресторан пригласил, подарил очень красивое кольцо с бриллиантом и рассказал главное. «Я, – говорит, – уже заявлял тебе: биологически я не твой отец. Хочешь, – сказал, – экспертизу ДНК проведем – но это и не нужно. Я ведь от тебя не отказываюсь, наоборот. По всем законам, божеским и человеческим, ты моя дочь. И я хочу это закрепить – навсегда при жизни и даже после моей смерти». И тут достал документ, а там, черным по белому, завещание: все свое имущество и сбережения он, в случае своей кончины, оставляет поровну троим: его нынешней жене, своему сыночку, моему братику, и мне. «Держи, – говорит, – копию этого документа, храни – и если вдруг после моей смерти кто-то скажет, что оставшееся от меня наследство делится не так, а по-иному, смело с той персоной судись, кто бы он (или она) ни был».