Люди и я | Страница: 35

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Трудность для меня представлял сам дождь.

Он хлестал беспощадно.

Пропитывал кожу.

Я увидел Гулливера на краю, рядом с водосточным желобом. Он сидел, прижав колени к груди, замерзший и насквозь промокший. Глядя на него, я видел не просто существо, не экзотичный набор протонов, электронов и нейтронов, а — как выражаются люди — личность. И я почувствовал, не знаю, что я связан с ним. Не в квантовом смысле, когда все связано со всем и каждый атом разговаривает и договаривается со всеми другими атомами. Нет. Это было на другом уровне. На уровне, который гораздо сложнее понять.

Могу ли я оборвать его жизнь?

Я пошел к нему. Задача не из легких, учитывая строение человеческих ступней, сорокапятиградусный наклон и мокрый шифер — гладкий кварц плюс калиевая слюда, — на который я опирался.

Когда я приблизился, Гулливер повернулся и увидел меня.

— Что ты здесь делаешь? — спросил он. Ему было страшно. Это главное, что я заметил.

— Как раз собирался спросить тебя о том же.

— Пап, уходи.

То, что он говорил, имело смысл. Ведь я мог просто оставить его там. Мог спрятаться от дождя, от жуткого ощущения воды, падающей на мою тонкую бессосудистую кожу, и вернуться в дом. И тут мне пришлось признаться себе в истинной причине, приведшей меня сюда.

— Нет, — сказал я, самого себя повергая в замешательство. — Я этого не сделаю. Я не уйду.

Я пошатнулся. Черепица вышла из паза, сползла по крыше, упала и разлетелась на осколки. Грохот разбудил Ньютона, и тот залаял.

Глаза Гулливера расширились, он резко отвернулся от меня. Все его тело застыло в нервной решимости.

— Не делай этого, — сказал я.

Он выпустил что-то из пальцев. Оно упало в желоб. Маленький пластиковый цилиндр, недавно содержавший двадцать восемь таблеток диазепама. А теперь пустой.

Я подошел ближе. Человеческой литературы, которую я прочел, было достаточно, чтобы понимать, что здесь, на Земле, самоубийство вполне возможно. Но опять же я недоумевал, почему меня это беспокоит.

Я сходил с ума.

Терял рациональность мышления.

Если Гулливер хочет убить себя, то, по логике, это решает главную проблему. Мне остается лишь посторониться и позволить этому произойти.

— Гулливер, послушай меня. Не прыгай. Поверь, высоты не хватит, чтобы гарантированно лишиться жизни.

Это была правда, но, насколько я мог подсчитать, вероятность, что он умрет от удара о землю, тоже представлялась довольно высокой. В этом случае я ничем не смогу ему помочь. Раны всегда можно излечить. А смерть — это смерть. Ноль в квадрате все равно ноль.

— Помню, как мы плавали с тобой, — сказал Гулливер, — когда мне было восемь. Во Франции. Помнишь, тем вечером ты учил меня играть в домино?

Он оглянулся, надеясь увидеть искру узнавания, которая не могла во мне загореться. При таком освещении подбитый глаз я разглядеть не мог; но в лице парня было столько мрака, что он весь казался сплошным синяком.

— Да, — сказал я. — Конечно, помню.

— Врешь! Ничего ты не помнишь.

— Послушай, Гулливер, давай вернемся в дом. Там и поговорим. Если у тебя не отпадет желание себя убить, я отведу тебя в здание повыше.

Похоже, Гулливер не слушал. Я продолжал идти к нему по скользкому сланцу.

— Это мое последнее светлое воспоминание, — сказал он. Его слова прозвучали искренне.

— Да ладно, не может быть.

— Ты хоть представляешь, каково это? Быть твоим сыном?

— Нет. Не представляю.

Он показал на глаз.

— Вот. Вот каково это.

— Гулливер, мне жаль.

— Знаешь, каково все время чувствовать себя тупым?

— Ты не тупой.

Я по-прежнему стоял. Человек продвигался бы на четвереньках, но это слишком медленно. Поэтому я осторожно ступал по сланцу, отклоняясь назад ровно настолько, насколько было необходимо, чтобы продолжать спор с гравитацией.

— Я тупой. Я ничтожество.

— Нет, Гулливер, это не так. Ты не ничтожество. Ты…

Он не слушал.

Диазепам брал свое.

— Сколько таблеток ты принял? — спросил я. — Все?

Я почти добрался до него, моя рука была почти готова схватить его за плечо, как вдруг его глаза закрылись, и он погрузился в сон или молитву.

Выпала еще одна черепица. Я поскользнулся, упал набок, и меня понесло по смазанной дождем крыше, пока я не повис на водосточном желобе. Я мог легко залезть обратно. Без проблем. Проблема была в том, что Гулливер теперь клонился вперед.

— Гулливер, стой! Проснись! Проснись, Гулливер!

Наклон увеличивался.

— Нет!

Он упал, и я упал вместе с ним. Сначала внутренне — нечто вроде эмоционального падения, немого вопля в бездну, — а потом физически. Я летел по воздуху с ужасающей скоростью.

Я переломал ноги.

Как и планировал. Пускай боль принимают на себя они, а не голова, потому что голова мне понадобится. Но боль была страшной. На миг я испугался, что ноги не заживут. Только при виде Гулливера, лежавшего в нескольких метрах от меня без всяких признаков жизни, я сумел сосредоточиться. Из уха у него текла кровь. Я знал: чтобы вылечить его, мне нужно сначала вылечить себя. И это случилось. Хватает одного желания, если позволяет интеллект и если желание достаточно сильное.

Так-то оно так, только клеточная регенерация и восстановление кости отнимает много энергии, тем более при большой кровопотере и множественных переломах. Боль стихала, сменяясь необычной усталостью, которая быстро овладевала мной и клонила к земле. Голова болела, но не из-за падения, а от напряжения, понадобившегося для восстановления тела.

Шатаясь, я поднялся на ноги. Мне удалось дойти до того места, где лежал Гулливер, хотя земля под ногами кренилась похлеще крыши.

— Гулливер. Ну же. Ты меня слышишь? Гулливер!

Я мог позвать на помощь, я понимал это. Но помощь означала машину «скорой» и больницу. Помощь означала людей, мечущихся во тьме собственного медицинского невежества. Помощь означала промедление и смерть, которую я должен был одобрять, но не одобрял.

— Гулливер?

Пульс не прослушивался. Он умер. Должно быть, я опоздал на считауные секунды. Уже ощущалось незначительное понижение температуры тела.

С рациональной точки зрения я должен был смириться с фактом.

И все же.

Я прочел большую часть романа Изабель и потому знал, что в человеческой истории была прорва людей, которые продолжали бороться вопреки всему. Некоторые добивались успеха, большинство же терпели поражение, но это их не останавливало. Что бы вы ни говорили об этих приматах, они бывают упорными. И умеют надеяться. О да, еще как умеют. Надежда зачастую иррациональна. И не поддается логике. Если бы она поддавалась логике, ее называли бы логикой. Еще одна особенность надежды в том, что она требует усилий, а я не привык к усилиям. Дома усилия не нужны. В этом вся суть дома: в комфортности существования, не требующей никаких усилий. И все-таки я надеялся. Нет, я не просто пассивно стоял в стороне и желал, чтобы Гулливер очнулся. Конечно, нет. Я положил левую руку — руку с дарами — ему на сердце и принялся за работу.