— Прости, Изабель. Пойми, я не осознавал, что делаю что-то не так. Для меня все внове. Ты не представляешь, насколько мне это чуждо. Я знаю, что с моральной точки зрения плохо любить другую женщину, но я не люблю ее. Это просто удовольствие. Такое же, как бутерброд с арахисовой пастой. Ты не осознаешь всей сложности и лицемерности этой системы…
Изабель остановилась. Задышала медленнее и глубже, а ее первый вопрос оказался единственным.
— Кто она?
Потом:
— Кто она?
И вскоре опять:
— Кто она?
Мне не хотелось говорить. Разговор с человеком, который тебе небезразличен, чреват таким количеством скрытых опасностей, что неясно, как люди вообще решаются говорить. Я мог солгать. Я мог бы пойти на попятный. Но я понял, что хотя без обмана трудно удерживать влюбленного в тебя человека, моя любовь требует не лжи. Она требует правды.
Поэтому я сказал самые простые слова, какие смог найти:
— Не знаю. Но я не люблю ее. Я люблю тебя. Я не понимал, что это так важно. Я начал понимать, когда это уже происходило. Нутро подсказало — от арахисовой пасты меня никогда не тошнило. И тогда я остановился.
Понятие супружеской неверности встречалось мне всего однажды, в журнале «Космополитен», и там его не пытались объяснить как следует. Сказали только, что все зависит от контекста. А для меня эта концепция была такой же чуждой и непонятной, как для человека трансцеллюлярное лечение.
— Прости.
Изабель не слушала. Ей самой было что сказать.
— Я тебя даже не знаю. Я понятия не имею, кто ты. Понятия не имею. Если ты сделал это, ты и вправду мне чужой…
— Вот как? Послушай, Изабель, ты права. Я чужой. Я не отсюда. Я никогда раньше не любил. Все это впервые. Я тут новичок. Понимаешь, я был бессмертным, я мог не умирать, я мог не чувствовать боли, но я отказался от этого…
Она даже не слушала. Она была словно в другой галактике.
— Я только одно знаю наверняка: я хочу развода. Да. Я этого хочу. Ты нас уничтожил. Ты уничтожил Гулливера. Опять.
Тут в комнате появился Ньютон. Он вилял хвостом, пытаясь разрядить обстановку.
Не обращая внимания на пса, Изабель пошла к выходу. Я должен был ее отпустить, но почему-то не мог. Я взял ее за запястье.
— Останься, — сказал я.
И тогда это случилось. Ее рука налетела на меня с яростной силой, ее стиснутые пальцы астероидом врезались в планету моего лица. На сей раз это была не царапина и не пощечина, а затрещина. Так вот чем заканчивается любовь? Раной поверх раны поверх еще одной раны?
— Я сейчас уйду. А когда вернусь, хочу, чтобы тебя здесь не было. Понял? Не было. Убирайся отсюда, убирайся из нашей жизни. Все кончено. Все. Я думала, что ты изменился. Я искренне верила, что ты стал другим. И снова открылась! Дура набитая!
Я прикрывал лицо рукой. Оно все еще болело. Я слышал, как удаляются от меня шаги Изабель. Дверь открылась. Потом закрылась. Я опять остался один с Ньютоном.
— Доигрался, — сказал я.
Ньютон как будто соглашался со мной, но теперь я его не понимал. С таким же успехом любой человек мог пытаться понять любую собаку. Но я бы не сказал, что Ньютон выглядел грустным, когда лаял и смотрел в сторону гостиной и дороги за ее окнами. Это больше походило не на соболезнование, а на предупреждение. Я подошел к окну и выглянул на улицу. И ничего не увидел. Я еще раз погладил Ньютона, принес бессмысленные извинения и вышел из дома.
Совершенство человеческой природы проявляется в том, что человек способен достичь желаемого, только пройдя через его противоположность.
Сёрен Кьеркегор. Страх и трепет
Я пошел к ближайшему магазину, ярко освещенному безличному месту под названием «Теско Метро». Купил себе бутылку австралийского вина.
Бродил по круговой тропинке и пил его, напевая God Only Knows. Было тихо. Я сел под деревом и допил бутылку.
Сходил за второй. Сел на скамейку в парке рядом с бородатым мужиком. Где-то я уже его видел. В самый первый день. Это он назвал меня Иисусом. Он был одет в тот же длинный грязный плащ и источал тот же запах. И почему-то он меня заворожил. Я долго просидел рядом с ним, разгадывая ноты его аромата — алкоголь, пот, табак, моча, инфекция. Уникальный человеческий запах и по-своему печально-красивый.
— Странно, почему другие люди так не делают, — проговорил я, завязывая разговор.
— Чего не делают?
— Ну, не напиваются. Не сидят на скамейках в парке. По-моему, неплохой способ решать проблемы.
— Издеваешься, да?
— Нет. Мне нравится. И вам, очевидно, тоже, иначе бы вы тут не торчали.
Тут я, признаться, кривил душой. Люди всегда занимаются тем, что им не нравится. По моим самым оптимистичным оценкам, в любой момент времени только ноль целых три десятых процента людей активно заняты тем, что им нравится, и даже в этом случае их преследует острое чувство вины, и они клятвенно обещают себе сейчас же вернуться к очередному жутко неприятному делу.
Мимо нас пролетел подхваченный ветром синий полиэтиленовый пакет. Бородач скручивал папиросу. У него дрожали пальцы. Неврологическое заболевание.
— В любви и жизни выбора нет, — сказал он.
— Да. Это правда. Даже когда кажется, что выбор есть, его на самом деле нет. Но я думал, что люди до сих пор держатся за иллюзию свободной воли.
— Только не я, чувак.
И тут он запел сбивчивым баритоном на очень низкой частоте:
— Солнце не светит, когда ее нет… [14] Как тебя звать?
— Эндрю, — сказал я. — Вроде как.
— Что у тебя стряслось? Жизнь потрепала? У тебя не лицо, а месиво.
— Да, потрепала — не то слово. Меня любили. И эта любовь была для меня самой драгоценной. У меня была семья. И любовь давала ощущение, что я нашел свое место. Но я все разрушил.
Бородач закурил сигарету, торчавшую у него изо рта, как онемевшее щупальце.
— Мы с женой прожили десять лет, — сказал он. — Потом я потерял работу, и на той же неделе от меня ушла жена. Тогда я запил, и началась эта фигня с ногой.
Он закатал брючину. Его левая нога была распухшей и багровой. А местами фиолетовой. Он ждал, что мне станет противно.
— Тромбоз глубоких вен. Адская боль, мать ее. Просто адская. И не сегодня-завтра она меня прикончит.