Вопрос, конечно, нелепый. У него не было никакой разумной причины выдумывать россказни о своем возвращении, и все убеждало в том, что представленная им версия событий соответствует действительности. Но он выглядел и говорил совершенно так же, как когда отвечал на ее испытующие вопросы о Софи Вайнер, и она с холодком страха подумала, что теперь всегда будет сомневаться, не врет ли он. Она была уверена, что он любит ее, и не так опасалась его неверности, как собственного недоверия к нему. На мгновение ей показалось, что это должно разрушить саму основу любви; затем она сказала себе: «Со временем, когда я буду принадлежать ему без остатка, мы сделаемся настолько близки, что не останется места для каких-либо сомнений». Но сейчас сомнения оставались, то быстро стихающие, то мучительно тревожные. Когда нянька явилась за Эффи, девочка, поцеловав бабушку, взобралась Дарроу на колено с властным требованием отнести ее в кровать; и Анна, со смехом протестуя, с болью сказала себе: «Могу ли я дать ей отца, о котором думаю такое?»
Мысль об Эффи, о том, что она в долгу перед дочкой, была основной причиной отсрочек и неуверенности после того, как они с Дарроу снова встретились в Англии. Ее собственное чувство было столь ясным, что, не будь этого сомнения, она немедленно отдала бы руку Дарроу. Но до того, как после долгих лет снова его увидеть, она не обдумывала возможность нового замужества, и, когда такая возможность неожиданно возникла, ей показалось, что это расстроит жизнь, которую она планировала для себя и своего ребенка. Она не говорила об этом Дарроу, считая, что такой предмет следует обсуждать наедине с собой. Вопрос тогда состоял не в том, подходит ли он на роль наставника и защитника ее ребенка, не боялась она и того, что ее любовь к Дарроу лишит Эффи хоть капли материнской любви, ибо считала любовь не чем-то, что можно отмерить или ограничить, а богатством, постоянно пополняемым. Сомневалась же она в том, вправе ли привносить в свою жизнь интересы и обязанности, могущие отнять у Эффи часть времени, которое она ей уделяла, или ослабить близость их ежедневного общения.
Она решила этот вопрос, когда он встал перед ней со всей настоятельностью; но теперь возник новый. Несомненно, в ее возрасте не было никакой серьезной причины замыкаться в своем вдовстве, чтобы посвятить себя дочери; но было достаточно причин не выходить замуж за человека, в которого не верила всецело…
На следующее утро она проснулась с ощущением невероятной легкости на сердце. Она вспомнила последнее пробуждение в Живре три дня назад, когда казалось, вся ее жизнь погрузилась во мрак. Сейчас Дарроу снова был с ней под одной крышей, и снова было достаточно его близости, чтобы смутный ужас исчез. Можно было чуть ли не улыбнуться сомнениям, одолевавшим ее накануне вечером: они были из старых пугливых времен неведения, когда она боялась смотреть в лицо жизни и была слепа к тайнам и противоречиям человеческого сердца, потому что собственное ей еще не открылось. Дарроу как-то сказал: «Ты создана, чтобы чувствовать все»; и, безусловно, чувствовать куда лучше, чем судить.
Когда она спустилась в дубовую гостиную, он уже был там с Эффи и мадам де Шантель, и ощущение новой уверенности, которое внушало его присутствие, слилось с облегчением от невозможности в этой обстановке говорить о том, что между ними произошло. Но оно неизбежно пребывало с ними, и при взгляде друг на друга они это понимали. Боясь зримо выдать происшедшее, она старалась придумывать предлоги, чтобы подольше удерживать дочь рядом с собой, и, когда няня увела ее, нашла отговорку и последовала за мадам де Шантель наверх в пурпурную гостиную. Но доверительный разговор с мадам де Шантель предполагал подробное обсуждение планов, обсуждать которые Анна не имела никакого желания, кроме как в самых общих чертах: дату ее свадьбы, относительные преимущества отплытия из Лондона и Лиссабона, возможность подыскать удобный дом на новом мес те службы мужа; а когда эти темы исчерпаются, переход к обсуждению, в той же неопределенной манере, будущего Оуэна.
Его бабушка, не подозревавшая о подлинной причине отъезда Софи Вайнер, считала, что для молодой девушки «исключительно полезно» удалиться в час свадебных приготовлений, найдя приют в доме старых друзей. Более того, уединение невесты столь восхитило мадам де Шантель, что она впервые была расположена обсуждать планы Оуэна, и Анне волей-неволей пришлось пуститься в обсуждения по второму кругу. Она почувствовала мгновенное облегчение, когда через минуту Дарроу присоединился к ним; но его появление помогло лишь вернуть разговор к вопросу их собственного будущего, и Анна вновь испытывала боль, слушая, как он спокойно и легко говорит об этом. Что означало подобное самообладание: безразличие или неискренность? Этот вопрос постоянно крутился у нее в голове, то и другое одинаково ужасало.
Она решила позволить событиям идти своим чередом, как если бы ничего не случилось, — выйти за Дарроу и никогда не позволять прошлому вставать между ними; но появилось чувство, что единственный способ навсегда защититься от непоправимого — последний и окончательный разговор с ним. Желание, вызванное этим чувством, настолько окрепло в ней, что она пожалела о данном Эффи обещании взять ее с ними днем на прогулку. Но она не могла придумать повод огорчить ребенка, и вскоре после ланча все трое поехали в автомобиле показывать Дарроу замок, знаменитый в истории этих мест. Во время экскурсии Анна не могла по поведению Дарроу догадаться, настолько же трудно ему сохранять спокойствие из-за присутствия Эффи, как ей, или нет. Он оставался невозмутимым, жизнерадостным и милым, когда они ходи ли вокруг памятника, и она отметила только, что, думая, будто на него не смотрят, он мрачнел в лице и не так быст ро откликался на вопросы.
На обратном пути, за две или три мили до Живра, она неожиданно предложила пройти до дома пешком через лес, окаймлявший эту сторону парка. Дарроу неохотно согласился, и они вышли, отправив Эффи дальше на машине. Их путь лежал по небольшому французскому лесу, монотонному, как облезлый гобелен, но с живыми изумрудными вкраплениями там и тут среди коричневого и охряного. Светящийся серый воздух придавал ясности угасающим краскам и затягивал мягкой дымкой даль пейзажа. В таком уединении, полагала Анна, будет легче разговаривать; но, когда она шла рядом с Дарроу, ступая по толстому беззвучному слою мха, слова опять замерли на ее губах. Казалось немыслимым разрушать колдовство тихой радости, охватившей ее в его присутствии; когда он заговорил о месте, которое они только что посетили, она лишь отвечала на его вопросы и умолкала, ожидая, что он скажет дальше… Нет, она решительно не могла говорить; она даже не помнила, о чем собиралась завести разговор…
То же самое повторялось несколько раз и в этот день, и на следующий. Оставаясь одна, она изводила себя призывами и вопросами, со страстной ясностью формулируя каждый свой довод в воображаемом споре. Но едва оказывалась наедине с ним, нечто более глубокое, чем здравое соображение, и менее уловимое, чем застенчивость, сковывало ее уста, и жажда говорить превращалась в простое смутное беспокойство; его взгляд, его слова, прикосновение доходили до нее как сквозь пелену физической боли. И все же это бессилие иногда прорывалось бурной вспышкой сопротивления, и, оставаясь одна, Анна снова начинала готовиться к тому, что намеревалась ему сказать.