Пожалуй, он сейчас был жалок, этот героический господин. Во всяком случае, по сравнению с ее высочеством, готовой бросить ради чувства всё, а в данном случае слово «всё» обозначало столь многое, что дух захватывало.
– И еще… – Он заговорил сдержанней и печальней. – Я не согласен с вами в том, что всё кроме любви неважно. Есть вещи более существенные, чем любовь. Пожалуй, это главный урок, к-который я извлек из своей жизни.
Ксения Георгиевна звенящим голосом сказала:
– Эраст Петрович, вы были у жизни плохим учеником. – И крикнула, обращаясь ко мне. – Афанасий, поворачиваем обратно!
Больше за всю дорогу меж ними не было произнесено ни слова.
* * *
Совещание, предшествовавшее отъезду мадемуазель на очередную встречу с Линдом, прошло без меня, поскольку никто из великих князей там не присутствовал и напитки не подавались.
Я томился в коридоре, и теперь, когда опасения за Ксению Георгиевну несколько утратили остроту, мог сосредоточиться на самом важном – судьбе маленького пленника. Слова премудрой госпожи Снежневской о том, что придется пожертвовать меньшим ради большего, переворачивали мне всю душу, но ведь Изабелла Фелициановна не знала о фандоринском плане. Еще оставалась надежда всё зависело от того, сумеет ли мадемуазель вычислить местонахождение тайника.
Совещание продолжалось недолго. Я подстерег мадемуазель в коридоре, и она сказала мне по-французски:
– Только бы не сбиться. Я не спала всю минувшую ночь – тренировала память. Эраст сказал, что самое лучшее средство для этого – учить стихи, смысл которых не вполне понятен. Я выучила отрывок из вашего ужасного поэта Пушкина. Вот послушайте.
О вы, котохых тхепетали
Евхопы сильны племена,
О галлы хищные (ce sont nous, les français [25] )!
И вы в могилы пали.
О стхах! О гхозны вхемена!
Где ты, любимый сын и счастья, и Беллоны (il parle de Napoleon [26] ),
Пхезхевший пхавды глас, и веху, и закон,
В гохдыне возмечтав мечом низвехгнуть тхоны!
Исчез, как утхом стхашный сон!
После этого запоминать скрипы колес будет сплошным удовольствием. Только бы не сбиться, только бы не сбиться! Сегодня ведь наш последний шанс. Я очень нервничаю.
Да, я видел, что за ее наигранной жизнерадостностью, за всей этой веселой болтовней скрывается глубокое волнение.
Я хотел сказать, что очень боюсь за нее. Ведь Фандорин говорил, что доктор Линд не оставляет свидетелей. Ему ничего не стоит убить посредницу, когда она станет не нужна. Если уж в высших сферах готовы поставить крест на жизни Михаила Георгиевича, то кого озаботит гибель какой-то там гувернантки?
– Мне не следовало бежать тогда за каретой. Это была непростительная ошибка, – наконец произнес я по-русски. – Видите, теперь вот вам приходиться за меня отдуваться.
Вышло совсем не то и не так, да еще влезло слово «отдуваться», вряд ли известное иностранке. И тем не менее мадемуазель прекрасно меня поняла.
– Не нужно так бояться, Атанас, – улыбнулась она, впервые назвав меня по имени, которое в ее устах неожиданно приобрело какое-то кавказское звучание. – Сегодня Линд не будет меня убивать. Я еще должна завтха пхивезти «Охлов».
Стыдно, но в этот миг я испытал облегчение, вспомнив уверенность, с которой Снежневская заявила, что «Орлова» похитителям ни при каких обстоятельствах не отдадут. Это было низкое, недостойное чувство. И я побледнел, осознав, что в этот миг предал бедного маленького Михаила Георгиевича, от которого и так уже все отвернулись. А ведь я всегда считал, что на свете нет ничего отвратительнее предательства. По-моему, худший из грехов – предать поруганию драгоценнейшие из человеческих чувств: любовь и доверие.
Здесь мне сделалось ещё стыдней, потому что я вспомнил, как господин Маса назвал меня тем японским словом. Ури… угримоно?
Я и в самом деле поступил тогда безответственно. И как порядочный человек должен был принести свои извинения.
Пожелав гувернантке успеха в ее трудном и опасном предприятии, я отправился к японцу.
Постучал в дверь, услышал какой-то неразборчивый звук и по некотором размышлении решил расценить его как позволение войти.
Господин Маса сидел на полу, в одном нижнем белье – то есть в том самом наряде, в котором я однажды видел его прыгающим на стену. Перед японцем лежал лист бумаги, на котором фандоринский камердинер старательно выводил кисточкой какие-то замысловатые узоры.
– Сьто нада? – спросил он, покосившись на меня своими узкими злобными глазками.
Меня покоробила грубость тона, однако следовало довести дело до конца. Покойный отец всегда говорил: истинное достоинство не в том, как с тобой поступают другие, а в том, как поступаешь ты сам.
– Господин Маса, – начал я, поклонившись. – Я пришел вам сказать, во-первых, что я не в претензии за полученный от вас удар, ибо вполне заслужил подобное обхождение своим проступком. А во-вторых, я искренне сожалею, что стал невольным виновником срыва плана господина Фандорина. Прошу меня извинить.
Японец церемонно поклонился мне в ответ, не вставая с пола.
– Прошу и меня идзвиничь, – сказал он, – но идзвиничь вас не могу. Вась покорный сруга.
И еще раз поклонился.
Ну, это как угодно, подумал я. Мой долг был исполнен. Я попрощался и вышел.
Нужно было чем-то себя занять до возвращения мадемуазель, чтобы время не тянулось так медленно. Я прошелся по комнатам и в гостиной обратил внимание на ковер, сплошь увешанный кавказским и турецким оружием. Встал на стул, снял кинжал с серебряной насечкой, провел пальцем. Ножны оказались чисты, ни пылинки. Мне стало интересно, хватает ли у Сомова дотошности, чтобы следить не только за ножнами, но и за клинком.
Я медленно вытянул лезвие, подышал на него, посмотрел на свет. Так и есть – разводы. А если кто-нибудь из гостей так же вот возьмет полюбопытствовать? Выйдет неловко. Все-таки Сомову до настоящего дворецкого еще далеко, определил я и, признаться, ощутил некоторое внутреннее удовлетворение.
Раздались странные, шлепающие шаги. Я обернулся, все еще стоя на стуле, и увидел господина Масу. Он был в том же японском исподнем и вовсе без обуви. О, господи, что он себе позволяет! Разгуливать по дому в этаком виде!