Когда объявили про смерть Черненко, мама вздохнула. На всякий случай я позвонил Маше. Было воскресенье, и я питал слабую надежду, что из-за траура завтра можно будет не идти в школу. «Как завтра со школой?» — спросил я. «А как всегда,» — сказала Маша, — «Ты что, не знаешь? В траурной форме, без портфелей, нам расскажут, какой он был хороший, и отпустят по домам,» — тут я услышал на заднем плане возмущенный вскрик ее мамы: «Маша!» «Как всегда» могло стоить Машиному папе карьеры — ну, ладно, это я утрирую и привираю, но все-таки нельзя же ставить, трагическое событие, потерю вождя всего прогрессивного человечества в ряд с чем бы то ни было — пусть даже и с другими такими же потерями. Престарелые генсеки умирали в холодное время года — ноябрь, февраль, март; Андропов протянул чуть больше года после Брежнева — на следующий день мы ходили в школу в «траурной форме» — как обычно плюс черные повязки на рукавах, — и без портфелей, два урока нам рассказывали про то, какой он был хороший, а потом распустили по домам. Еще год с небольшим — и я снова звоню Маше, и Маша говорит: «Как всегда», а Машина мама возмущается на заднем плане, хотя по городу на следующее утро уже ходит анекдот: похороны Черненко, человек пробирается на Красную площадь, солдат загораживает ему дорогу: «У Вас есть пропуск?» — «А у меня абонемент!» Каким-то образом мы все знаем этот анекдот уже на следующее утро. Мы храним на лицах пристойное и скорбное выражение, но я смотрю влево, на Светку, и вижу, что она ерзает и елозит за партой, я и сам ерзаю, и еще восемь человек в нашем классе, кажется, нервничают и переживают. Изо всех десяти приглашенных только Маша сидит спокойно, как будто ее совсем не интересует, будем ли мы в этот трагический день сидеть за немецким столом, есть салат «Оливье» и торт «Наполеон», будут ли рядом со мной шуршать настоящие левисы — с жёлтой строчкой по боку, с маленькими бронзовыми заклепками, настоящие американские левисы. Мы возвращаемся из школы, моя мама звонит Машиной маме, Машина мама звонит маме Саши Алешковского, Сашина мама звонит Светкиной маме, потом еще кому-то, потом кто-то звонит моей маме — и через час решение принято: день рождения, несмотря на траур, состоится, но всё будет «поскромнее». На всякий случай мама гладит мне темно-синюю рубашку вместо уже поглаженной белой; на трамвайной остановке я встречаюсь с Машей, на ней синяя юбка и блузка в клеточку, похоже на пионерскую форму. Я несу мелкие мартовские тюльпаны, у Маши в руках бумажный пакет с плюшевым зайцем, который остаток своих дней проведет бледным замарашкой среди баварских красавиц.
Мы садимся за накрытый стол, но нет ни салата «Оливье», ни красной рыбы, ни языка и прочих деликатесов, распределяемых страной строго в соответствии с рангом — а Светкиному отцу полагалась, небось, и икра, и сервелат. Но чуткие Светкины родители решают, что в такой трагический день роскошь неуместна — нас ждут тарелки с очень аккуратными бутербродами, и только «Пепси» у нас не осмелились отобрать.
Минут пять или шесть мы жуем бутерброды в почти полной тишине, но постепенно все теряют чинность, шипит коричневая жидкость, Светка начинает вертеться на стуле и хихикать, Борщаков, стесняясь собственного раннего кадыка, прочищает горло и говорит почти взрослый тост: «За здоровье именинницы!», пузырьки попадают в нос Леле Горбуше, она кашляет и хохочет, за ней начинает хохотать Светка, ее веснушки темнеют, я завороженно смотрю на них, на другом конце стола Маша ровными глотками пьет «Пепси», глядя прямо перед собой и совсем мимо нас, Светка вскакивает, я инстинктивно дергаюсь следом — и мой бокал грохается об пол, забрызгивая ее настоящие американские левисы праздничной «Пепси-Колой». Я ныряю под стол — то ли чтобы собрать осколки, то ли чтобы скрыться от позора, — и Светка ныряет за мной, а через секунду моя рука случайно ложится ей на колено. Я замираю — эта ткань немного напоминает брезент, но она глаже; рука лежит на ней плотно, как на ветровке, но ощущает воздух, как между рубчиками вельвета. Я смотрю на Светку, а Светка смотрит на меня. Потом она немного раздвигает колени, и я вижу аккуратный крест, образованный четырьмя надежными, плотными, двойными строчками цвета импортных лимонов. Я чувствую взмах крыльев у себя за спиной — это откинули скатерть, Светкина мама заглядывает под стол и спрашивает: «Никто не порезался?» — и мы одновременно вскакиваем, Светка — легко и без потерь, я же с размаху ударяюсь головою о край стола.
Потом я сижу на унитазе, не снимая своих вельветовых штанов, и ощупываю вздувающуюся на темени шишку. За стеной, на кухне, Светкины папа и мама позвякивают тарелками. «Горбачева назначили, слышишь?» — говорит папа. «Это что значит?» — спрашивает фарфоровый голос; на секунду тарелки умолкают. «А ничего не значит, Лена», — говорит папа, — «Но ему, покрайней мере, не 70 лет. Домывай давай. Ты торт им дашь?» «Дам наверное», — с сомнением отвечает Елена Владимировна, — «Но нехорошо всё это». Так я узнаю, что Наполеон все-таки присутствует с нами в тот день — тоскует и мёрзнет, как положено, под блюдом с надписью «Смоленск».
Я вспомню об этих самых джинсах в Глазго, на кухне у Светки и ее жены, маленькой китаянки Джины. Они усыновили старшего, младшему, рождённому Джиной от донора, меньше года, Светка держит его на руках. Старший с победными воплями терзает видеоприставку в гостиной. «Между прочим, Джина, — говорю я, — я был первым мужчиной, заглянувшим твоей жене между ног». Светка демонстрирует комический ужас, Джина — комическую ревность, я рассказываю про Американские Левисы, маленький Питер, названный в честь покойного Светкиного папы, изо всех сил дергает меня за волосы, и Светка говорит: слушай, а я что, говорила, что они американские? А какие? — искренне спрашиваю я, и Светка хохочет, ее веснушки темнеют и она говорит: «Нет, ну ты подумай, какие же мы были несчастные, задрипанные пижоны. Ну откуда американские, наверное же была индийская какая-нибудь дешёвка, но какие же мы были… какие же. Мне кто-то облил штанину Пепси или чем-то таким, так в краске выело пятна, ты можешь себе представить? Я до сих пор помню». Джина говорит, что Пепси ещё ладно, а вот если в Фанту положить зуб, то он растворится за две ночи, я отвечаю, что это все выдумки конкурентов. Питер начинает плакать, Джина идет за его бутылочкой, Светка агукает и хлопает ладонью по столу в поисках погремушки, я подхожу к окну и смотрю, как снаружи соседский мальчик лет двенадцати подстригает идеально подстриженную лужайку.
Я нагнулся к рюкзаку и посмотрел на бутылку. Оставалось чуть больше половины, человечек с тросточкой всё куда-то шёл, Стиви задремал, Джози погрузилась в «Marie-Clair» (13 способов разнообразить свою сексуальную жизнь, способ первый — когда муж придёт с работы, встретьте его в расшитом серебром переднике от Jiovanny&Bells на голое тело, способ тринадцатый — если ничего не помогло, он безнадёжен, такая женщина как вы достойна настоящего мужчины, а не этого слизняка), нагрузившиеся самолётной едой пассажиры спят, укрывшись пледами, подушечка у одной из старушек сбилась набок.
Вот сейчас. Например, вот прямо сейчас. Я встаю, я поднимаю руку, одна фраза, пять секунд, жизнь никогда не будет прежней. И что? Что дальше? Что я должен требовать, о чём просить? Единственное, что мне нужно — всё равно невозможно, всё равно они не пойдут на это, будут предлагать деньги, промежуточные варианты, пообещают всё, что угодно, будут вести переговоры, — а я буду повторять одно и то же: сделайте всё, что они попросят. Всё, что угодно, всё. До последнего слова, это моё требование, мне ничего больше не нужно. Дайте им всё и дайте им уйти. Мне будут говорить: варианты. Будут говорить: парламентеры. Проявите добрую волю. Покажите нам, что мы можем на вас полагаться. Одумайтесь, в самолете дети.