Когда мальчику исполнилось шестнадцать, по объявлению в газете он получил работу в одной кофейне в квартале Канда. После занятий в школе он отправлялся туда и трудился по пять-шесть часов до десяти вечера. Накануне экзаменов ему разрешалось возвращаться домой в семь вечера. Оплата была хорошей, и все признавали, что Минору повезло с работой.
Более того, Минору весьма приглянулся хозяину заведения. Звали его Фукудзиро Хонда. Это был мужчина лет сорока, худощавый, молчаливый и честный. Жена бросила его лет пять или шесть назад, и жил он один на втором этаже над своей кофейней. Однажды он наведался в Сэтагая, в дом дяди паренька, с предложением усыновить Минору. Как говорится, подмога подоспела своевременно. Процедура усыновления прошла быстро, и Минору обрел фамилию Хонда.
Минору по-прежнему иногда помогал в кофейне, но исключительно по своей охоте. Он проводил свои студенческие годы, как ему заблагорассудится; время от времени приемный отец водил его куда-нибудь пообедать, в театр или в синематограф. Фукудзиро сам предпочитал традиционный японский театр, однако когда они выбирались вместе, то смотрел любимые Минору шумные комедии и вестерны. На лето и на зиму он купил ему мальчиковую одежду. Купил коньки. Никогда прежде Минору не знавал такой жизни; детишки его дядьки, когда приезжали в гости, завидовали ему.
Между тем в характере Минору наметились перемены. Улыбка на его лице оставалась неизменной, но любовь к одиночеству стала его затягивать. Например, если он шел в салон патинко [91] , то в одиночку. Когда он должен был заниматься уроками, проводил перед игральным автоматом по три часа кряду. Со школьными товарищами почти не поддерживал отношений. Из-за все еще изнеженной чувствительности его снедали отвращение и страх, от которых никуда нельзя было деваться; в отличие от других обычных мальчишек, склонных к пагубе, он трепетал, когда в его голове рисовались картинки его будущей деградации. Он сгорал от своей идеи фикс, что жизнь его невесть как плохо закончится. Ночью, когда он встречал гадальщика-физиономиста, сидящего в тусклом свете бумажного фонарика в тени банка или еще чего, его охватывал страх — он думал, что по чертам лица тот разгадает тотчас его будущую деградацию, преступления, несчастья, и поспешным шагом проходил мимо него.
И все-таки Минору любил свое ясное, улыбающееся лицо; ведь когда он улыбался, то в чистоте его белозубой улыбки мерцала надежда на будущее. И глаза его были красивы в своей невинности, они будто бы упреждали всяческую развращенность. И фигурка его, отраженная в неожиданных зеркалах на углу то одной, то другой улицы, и свежевыбритый затылок тоже были по-мальчишески изящными. И тогда он думал, что может чувствовать себя спокойно до тех пор, пока не испортится его внешность; однако эта передышка длилась недолго.
Он вкусил саке, стал зачитываться детективными романами; также распробовал вкус табака. Ароматный табачный дым просачивался вглубь его легких, отчего ему мерещилось, будто еще несформировавшиеся и неизведанные чувства выманиваются для их выражения из самой глубины его нутра. В один из дней, когда его обуревало чувство отвращения к самому себе, он молился, чтобы вновь разразилась война; ему грезился огромный город, объятый пожарищем. Ему чудилось, будто среди этого пожирающего огня, как при смене кальпы [92] , он сможет встретить своих погибших родителей и младшую сестренку.
Он любил одинаково как моментальное возбуждение, так и безнадежные звездные ночные небеса. За три месяца износил пару обуви, блуждая по ночам от квартала к кварталу.
Он возвращался из школы, ужинал и переодевался в щегольскую мальчишескую одежду для прогулок. Не показывался в кофейне до полуночи. От переживаний у его приемного отца все сжималось в груди, и тот плелся тайком следом за ним; однако мальчик всюду гулял сам по себе, и это унимало его ревность. Он понимал, что из-за разницы в летах не может быть его закадычным товарищем, поэтому воздерживался от попреков и позволял поступать, как ему захочется.
Однажды во время летних каникул, когда небо затянуло облаками и было прохладно, чтобы валяться на пляже, Минору нарядился в красную гавайскую рубаху с рисунком из белых пальм. Он соврал, что поехал домой в Сэтагая, и шмыгнул за дверь. Красная рубаха очень гармонировала с его белой кожей.
Он подумал, что мог бы прогуляться в зоосад. Вышел на станции метро «Уэно», прошелся до статуи Сайго [93] . В этот момент сквозь облака пробилось солнце, и высокие гранитные ступени засияли.
Поднимаясь по ступеням, он прикурил сигарету. Пламя от спички было едва заметно в ярком солнечном свете. Он почти перелетел через верхние ступени, переполненный радостью оттого, что остался в одиночестве.
В этот день в парке Уэно праздного люда было немного. Он купил билет с цветной картинкой спящего льва и прошел через ворота зоосада с редкими посетителями. Минору не обращал внимания на стрелки, указывающие направление маршрута, и шагал, куда ноги вели его сами. Распространяющийся на жаре запашок от животных казался ему намного родней, чем запах его постельных принадлежностей.
Перед ним возник вольер с жирафами. На задумчивую физиономию жирафа, на его длинную шею и на его спину наползала тень. Солнце скрылось. Жираф вышагивал, отгоняя мух своим хвостиком. С каждым шагом жираф покачивался, словно гигантский колченогий треножник. Затем Минору поглазел на заморенного зноем белого медведя — зверь то плюхался в воду как одуревший, то шлепался на свою бетонированную лежанку, и так повторялось снова и снова.
Какая-то дорожка привела его к местечку, откуда можно было обозреть пруд Синобадзуноикэ.
По трассе вдоль кромки этого пруда бежали, поблескивая, автомобили; от часовой башни Токийского университета на западе и от перекрестка на улице Гиндза к югу изломанный городским пейзажем горизонт великолепно сверкал там и сям в лучах летнего солнца; словно кварцы, сияли билдинги, белые, будто спичечные коробки. Рекламный монгольфьер универмага «Уэно», потерявший округлую форму из-за спущенного газа, безвольно повис в небе над мрачным зданием этого универсального магазина.
Это был Токио. Сентиментальная панорама столицы. За этой панорамой скрывалось множество улочек и улиц, исхоженных юношей с такой тщательностью. Следы многих ночей его странствий были стерты в этой светлой панораме. Казалось, что свобода от непостижимого страха, преследовавшего его в сновидениях, тоже испарилась безо всякого следа.