Оказалось, что этот поступок был совершенно правильным: едва свернув за угол, княжна услышала, как, скрипнув, приоткрылась и вновь со стуком захлопнулась тяжелая дверь. Шагов в коридоре слышно не было, а это означало, что кто-то - либо Прохор, либо Степан, - приоткрыв дверь, выглянул в коридор, чтобы убедиться, что их не подслушивают. Это было скверно, хотя, с другой стороны, слуги могли просто играть в кости и чесать языки, рассказывая друг другу какие-нибудь сальности. В таком случае присутствие за дверью княжны Марии было бы для них столь же нежелательным, как если бы они и в самом деле договаривались ограбить и убить ее по дороге.
Княжна поднялась на второй этаж, чувствуя, что нервы у нее звенят от напряжения. Ноги сами привели ее обратно в курительную. Эта комната притягивала ее, как магнитом - возможно, потому, что в ней было много оружия. Мария Андреевна подумала, что Аграфена Антоновна во многом была права: ее поведение и образ мыслей в последнее время перестали соответствовать общепринятым нормам. Девице ее возраста и положения прилично было находить успокоение в рукоделье или, на худой конец, в чтении светских романов; ее же зачем-то тянуло к оружию и курительным принадлежностям. Положим, курительные принадлежности просто напоминали ей о старом князе, но по-настоящему она успокоилась лишь тогда, когда взгляд ее коснулся маслянисто поблескивающих ружейных стволов, красноватого, с теплым оттенком, старого дерева прикладов и холодных зеркал любовно отполированных клинков.
Интересно, подумала княжна. Это что же такое? Как сказал Михаила Илларионович - кавалерист-девица? Неужто и я такая же?
Она прислушалась к своим ощущениям и не нашла в себе ни малейшего намека на желание служить в армейской кавалерии и рубиться на саблях с французскими кирасирами или, скажем, уланами. Это было вполне естественно: Мария Андреевна вовсе не считала войну женским занятием. Главное призвание женщины - дарить жизнь, а не отнимать ее...
Тут ей не ко времени вспомнился лесной разбойник, застреленный ею из пистолета буквально несколько дней назад. Воспоминание это лишь вскользь промелькнуло где-то на самом краю ее сознания и тут же пугливо спряталось, но княжна неожиданно для себя самой поймала его за скользкий хвостик и выволокла на свет божий, испытывая при этом болезненное любопытство, как раненый, который тщится заглянуть под повязки, чтобы увидеть то, на что смотреть ему вовсе не следует. Ей было интересно не само воспоминание, а собственная реакция на него. Предполагалось, что эта сцена должна повергать ее в ужас и приходить к ней в кошмарных снах; так, во всяком случае, следовало из прочитанных ею романов и той неосязаемой, но всеобъемлющей и всевластной системы общепринятых взглядов и понятий, которая именуется общественным мнением. На самом же деле, детально припомнив и всесторонне обдумав ту страшную сцену, княжна совершенно спокойно заключила, что сделала лишь то, что требовалось сделать для спасения собственной жизни ни больше, ни меньше.
"Вы изменились", - вспомнила она слова Аграфены Антоновны и подошла к зеркалу. Из глубины старинного венецианского стекла на нее смотрело все то же, знакомое до мельчайшей черточки лицо. Княжна не видела в себе никаких изменений, если не считать какого-то нового выражения глаз и появившихся в уголках рта едва заметных твердых складочек. Она попыталась придать лицу другое, менее сосредоточенное выражение, и складочки исчезли без следа, а глаза потеплели. Впрочем, княжне было хорошо известно, что зеркала - самые искусные лжецы в мире. Человек, глядясь в зеркало, никогда не видит своего настоящего лица; следовательно, зеркала годятся лишь на то, чтобы поправлять перед ними прическу и искать у этих оправленных в дерево и бронзу кусков стекла ответов на свои вопросы не стоит - это пустая трата времени.
Отвернувшись от зеркала, она поднесла к самому лицу свои руки и внимательно осмотрела их со всех сторон. Руки были как руки - тонкие, белые, с длинными гибкими пальцами и чистыми овальными ногтями. Они ни капельки не дрожали, когда одна из них протянулась и сняла со стены украшенный серебряной насечкой дуэльный пистолет.
Княжна провела пальцами по граненому стволу, как слепая, ощупала выполненный в виде оленьей головы курок и коснулась гладкого дерева рукояти. До сих пор она держала в руках подобное оружие только однажды, но ощущение этой уверенной, хорошо сбалансированной, красивой и смертоносной тяжести накрепко засело в кончиках ее нервов. Указательный палец сам собой лег на спусковой крючок, плавно скользнув по гладкому, маслянистому на ощупь и неожиданно теплому железу. Княжне подумалось, что еще немного, и она, наконец, поймет мужчин, полагающих войну своим призванием. В оружии была заключена сила, и оно каким-то таинственным образом переливало эту силу в руку, сжимавшую рукоять пистолета или эфес шпаги. Княжна и раньше ловила себя на этом странном ощущении - когда охотилась вместе с дедом или стреляла в цель под присмотром верного Архипыча, - но лишь теперь это чувство сделалось таким сильным, что она смогла его осознать.
Ай-яй-яй, подумала она без всякого, впрочем, раскаяния. А ведь княгиня-то права - я действительно изменилась. К лучшему ли, к худшему, но изменилась. А ведь полгода назад я, помнится, еще игрывала временами в куклы и мечтала о прекрасном принце. Ну, принц - это, положим, неплохо...
Она заметила, что за окном уже начало смеркаться, и зажгла свечи, подумав при этом, что лето как-то незаметно пролетело, хотя казалось, что ему не будет конца. Вот и дни сделались совсем короткими - не успеешь оглянуться, а на дворе уже темно...
Зажигать стоявшие по углам комнаты канделябры она не стала, ограничившись лишь небольшим, на три свечи, подсвечником на столе. Оранжевое пламя осветило комнату, заиграло отблесками на развешенном по стенам оружии, заставило шевелиться попрятавшиеся по углам мохнатые тени. Княжна вдруг с новой силой ощутила свое одиночество. Она была совсем одна в огромном, погруженном в темноту доме. Оставшиеся в людской Степан и Прохор были не в счет - княжна им не то чтобы не доверяла, но чувствовала, что полагаться на них во всем нельзя. Кроме того, лакеи князя Зеленского при всем своем желании не могли избавить ее от гнетущего чувства заброшенности. Весь мир казался ей сейчас таким же пустым и темным, как этот дом.
Она подумала, что надо бы, наверное, лечь в постель и постараться уснуть, но при одной мысли о том, чтобы встать, пройти по пустому темному коридору и улечься на кровать в такой же пустой и темной спальне, ей стало не по себе. Княжна печально улыбнулась: бояться темноты после всего, что ей пришлось пережить, было просто глупо, но она все равно боялась. Полно, сказала она себе. Ну, в чем дело? Не хочется идти в постель? А кто сказал, что нужно туда идти? Говорят, что ночью люди должны спать и что делать это лучше всего, лежа в постели. Ну, так мало ли что говорят! А вот возьму и не лягу, и кто меня за это осудит? Да никто, потому что никому теперь нет до меня никакого дела...
Она огляделась по сторонам и увидела на столе раскрытую книгу, оставленную здесь, по всей видимости, еще старым князем, когда он сидел в этой комнате в последний раз. Княжна придвинула к себе пухлый том в потрепанном коленкоровом переплете и, чтобы хоть немного рассеяться, принялась читать.