– Но разве не в этом суть любого искусства? Раскладывать естественное на составные части и складывать их вновь, по-своему? Я изучаю искусство любви с четырнадцати лет.
– С ч-четырнадцати?! Неужто ты сама так решила?
– Нет. Изучать дзёдзюцу мне велел отец. Он сказал: «Если бы ты была моим сыном, я послал бы тебя развивать умение мыслить, силу и ловкость, потому что именно в этом главное оружие мужчины. Но ты женщина, и главное твоё оружие – любовь. Если ты в совершенстве овладеешь этим сложным искусством, самые умные, сильные и ловкие из мужчин станут глиной в твоих руках». Мой отец знал, что говорил. Он самый умный, сильный и ловкий из известных мне людей. Мне было четырнадцать лет, я была глупа и очень не хотела идти в обучение к мастерице дзёдзюцу, но я любила отца и потому послушалась. Конечно, он, как всегда, оказался прав.
Эраст Петрович нахмурился, подумав, что в любой цивилизованной стране папашу, продающего малолетнюю дочь в бордель, упекли бы на каторгу.
– Где он теперь, твой отец? Вы часто видитесь?
Лицо О-Юми вдруг померкло, улыбка исчезла, губы сжались, будто от сдерживаемой боли.
Умер, догадался титулярный советник и, раскаиваясь, что причинил любимой страдание, поспешил исправить промах: нежно погладил ей ложбинку в низу шеи (ему, впрочем, давно уже хотелось это сделать).
Много позже, лёжа в постели и глядя в потолок, О-Юми со вздохом сказала:
– Дзёдзюцу замечательная наука. Она одна способна сделать женщину сильнее мужчины. Но лишь до тех пор, пока женщина не потеряет голову. Боюсь, со мной происходит именно это. Как стыдно!
Фандорин зажмурился – так переполняло его невыносимое, сумасшедшее счастье.
Быть или не быть —
Глупый вопрос, если ты
Хоть раз был счастлив.
Ночевать в кабинете Уолтеру Локстону было не привыкать. По контракту с городом Йокогамой начальнику муниципальной полиции полагался казённый дом, и даже с мебелью, но к этим хоромам сержант так и не привык. Диваны и стулья стояли зачехлённые, большая стеклянная люстра ни разу не зажигалась, семейная кровать пылилась без употребления – бывшему обитателю прерий было привычней в полотняной койке. Тоскливо одному в двухэтажном доме, потолок и стены давят. В кабинете и то лучше. Тут теснота своя, привычная и понятная: рабочий стол, несгораемый шкаф, полка с оружием. Не пахнет пустотой, как дома. И спится лучше. Уолтер охотно оставался здесь на ночь, если предоставлялся хоть какой-то предлог, а нынче предлог имелся самый уважительный.
Дежурного сержант отпустил домой, тот был человек семейный. В участке было тихо, мирно. Каталажка пустовала – ни загулявшей матросни, ни пьяных клиентов из «Девятого номера». Благодать!
Мурлыкая песенку про славный шестьдесят пятый год, Локстон простирнул рубашку. Понюхал носки и надел обратно – ещё денёк можно было походить. Сварил крепкий кофе, выкурил сигару, а там уж пора было устраиваться на ночлег.
Расположился в кресле, ноги положил на стул, сапоги снял. Одеяло в кабинете имелось, кое-где протёршееся, но самое любимое, под которым всегда снились отличные сны.
Зевнув, сержант осмотрел комнату – всё ли как надо. Трудно, конечно, представить, чтобы английские шпионы или япошки сунулись шуровать в полицейском участке, но осторожность не помешает.
Дверь кабинета заперта на ключ. Рама и оконная решётка тоже, только форточка оставлена открытой, не то задохнёшься. Расстояние между прутьями узкое – разве что кошка пролезет.
Дождь, что шёл с полудня, перестал, в небе засияла луна, и такая яркая, что пришлось надвинуть козырёк на глаза.
Уолтер поворочался, пристраиваясь. За пазухой хрустнули исписанные кровью бумажки. Каких только уродов нет на свете, покачал он головой.
Засыпал Локстон всегда быстро, но сначала (он это больше всего любил) в мозгу помелькают цветные картинки из прошлого, а то и из вовсе никогда не бывавшего. Они будут кружиться, сменяя и выталкивая друг друга, и постепенно перейдут в первый сон, из всех самый сладкий.
Всё так и было. Он увидел конскую голову с острыми, мерно подрагивающими ушами, несущуюся навстречу землю, всю поросшую бурой травой; потом высокое-высокое небо с белыми облаками, какое бывает лишь над большущим простором; потом одну женщину, которая любила его (а может, притворялась) в Луисвилле в шестьдесят девятом; потом почему-то карлика в разноцветном трико – он вертелся и прыгал через кольцо. Это последнее видение, выплывшее откуда-то из совсем забытого прошлого, из детства что ли, незаметно перешло в сон.
Сержант замычал, восхищаясь маленьким циркачом, который, оказывается, умел и летать, и пускать изо рта языки пламени.
Тут начался сон менее приятный, про пожар – это спящему стало жарко под одеялом. Он заворочался, одеяло сползло на пол, и в царстве снов дело сразу пошло на лад.
Проснулся Уолтер далеко за полночь. Не сам по себе – услышал доносившийся издалека звон. Спросонья не сразу сообразил: дверной колокольчик.
Специально вывешен перед входом, на случай какой-нибудь срочной ночной надобности.
Уговор с Асагавой и русским вице-консулом был такой: что бы ни стряслось, сержант из участка ни ногой. Если какая драка, поножовщина, убийство – плевать. Подождёт до утра.
Посему Локстон повернулся на бок и хотел спать дальше, но трезвон всё не умолкал.
Или пойти посмотреть? Конечно, не выходя наружу, мало ли что. Может, это ловушка. Может, это лихие люди за своими бумажками явились.
Взял револьвер. Бесшумно ступая, вышел в коридор.
Во входной двери имелось хитрое окошечко, из тёмного стекла. Изнутри через него видно, а снаружи нет.
Локстон выглянул, увидел на крыльце японскую девку в полосатом кимоно, какие носит прислуга в гостинице «Интернациональ».
Туземка протянула руку к колокольчику, снова задёргала что было мочи. Только теперь ещё и заверещала:
– Порисмен-сан! Моя Кумико, гасчиница «Интанасянару»! Беда! Маторосу убивар! Совсем убивар! Бириарудо! Парка драрся! Дырка горова!
Понятно. В биллиардной матросы киями подрались и кому-то черепок проломили. Обычное дело.
– Завтра утром! – крикнул Локстон. – Скажи хозяину, утром пришлю констебля!
– Нерьзя утро! Сичас надо! Маторосу умирар!
– Ну и что я ему, башку назад заклею? Иди, девка, иди. Сказано, завтра.