– Ты любил свою жену, пока продолжались все эти… связи? – спустя некоторое время спросил отец Сципио.
– О да, – твердо сказал Дойл. – Всегда. До сих пор люблю. Она замечательная.
– Тогда ты чертов идиот.
– Да.
– Последний вопрос. – Старый священник замялся. – Почему?
Дойл ответил, что не знает, но на самом деле он знал. Да, были все эти красивые женщины – Малага с древности славилась красотой своих женщин, – но было и кое-что еще: его неутолимая жажда приключений, новых лиц, какой-то «другой», которая бы смеялась его шуткам, а потом показывала ему, где и какие прикосновения ей нравятся. Это был неописуемый разгул греха – в странных спальнях, под жужжание вентилятора над головой и печальный голос мужа в автоответчике, жалующийся, как ему одиноко в командировке в Швейцарии, когда впереди у него – вся ночь и утро: Фло с малышом уехала в Эсиху. В Испании измены – обычное дело, объяснил он отцу Сципио, и в этом отношении он был не хуже любого рядового испанца.
Лицо отца Сципио потемнело.
– Не пытаешься ли ты оправдать свои грехи?
– Нет, отец, – сказал Дойл. – Да и слишком поздно Я скучаю по своей жене сильнее, чем могу выразить словами. И Пабло! Мне действительно не хватает мальчугана. Полагаю, это обычные угрызения совести.
– Значит, ты признаешь, что виноват?
– Да, – сказал Дойл и сконфуженно опустил голову.
– Это первый шаг, – печально кивнул отец Сципио. – Я буду молиться за ваше примирение.
– Спасибо, – сказал Дойл.
– Но между тем ты должен молиться и сам. Ты должен просить прощения у Бога. Ты должен измениться.
Он сделал ударение на последнем слове.
– «Не предаваясь ни пированиям и пьянству, ни сладострастию и распутству, ни ссорам и зависти», как говорит Павел в послании к Римлянам. [108] Другими словами, очисти свою душу, сын мой. Оставь излишества, веди себя как подобает христианину. Может быть, тогда ты сможешь вернуть жену.
– Думаю, уже слишком поздно что-либо сделать, отец, – сказал Дойл.
– Никогда не поздно, Тим, – серьезно сказал отец Сципио. – Проникни в душу сластолюбца, и обнаружишь, что святой рвется наружу. Вспомни Августина. В молодости он состоял в жестокой банде, содержал несколько женщин сразу, был отцом незаконнорожденных детей и прочее. Потом однажды, прогуливаясь по саду – естественно, страдая от легкого похмелья, – он подошел к фиговому дереву и, услышав, как Бог зовет его, бросил все и последовал этому зову.
– Да уж, – сказал Дойл. – Я уже слышал эту историю. На ваших уроках катехизиса.
Отец Сципио иронично улыбнулся, показывая здоровые зубы.
– По крайней мере, у тебя хорошая память.
Затем он поднялся, убрал бутыль и проводил Дойла во двор. На пустоши между церковью и шоссе раскинулось новое кладбище. Ни надгробных плит, ни памятников, лишь латунные таблички, вдавленные в землю. Смотритель на косилке описывал широкие круги вокруг могил.
– Никак не пойму, что красивого в этих современных кладбищах, – сказал священник, прикрывая глаза от солнца рукой. – Иногда мне кажется, что возник какой-то заговор между смотрителями. Полагаю, им легче ухаживать за травой, когда на пути не стоят какие-то там памятники.
Он повернулся к Дойлу. Его лицо стало серьезным.
– Давай поговорим о других твоих неприятностях, тех, что попали в газеты.
– Хорошо, – вздохнул Дойл.
Голос отца Сципио понизился до шепота:
– Ты найдешь некоторые ответы в Делавэре, тайна исповеди не позволяет мне сказать больше.
– В Делавэре? – встревоженно переспросил Дойл, но священник сделал жест, означавший, что он и так уже сказал достаточно. Он ободряюще стиснул руку Дойла и быстро зашагал к дому.
Через несколько минут, отправив молитвы, словно божественную почту, на небеса, Мегги вышла из церкви, держа в руках горшок с бархатцами. В своей мантилье и больших темных очках, она была похожа на раскаявшуюся проститутку из итальянского фильма. Она сунула бархатцы Дойлу, и они вместе пошли через поле могил к прямоугольнику сухой грязи, под которым покоился с миром Бак Дойл, разлагаясь в фанерном гробу, обитом кожзаменителем. Мегти забрала бархатцы из рук Дойла, встала на колени и сделала в земле углубление, чтобы поставить горшок. Потом подняла голову и посмотрела на Дойла. В таком виде – на коленях, в дешевом облегающем свитере и итальянских темных очках – она являла собой прелестное зрелище, и, несмотря на недавнее наставление священника, Дойл не смог удержаться от нечестивых мыслей.
– Бархатцы. Бак всегда их любил, – сказала Мегги. – Он считал, что они яркие и веселые. Я раньше всегда ставила целую охапку в большую вазу в спальне… – Ее голос сорвался.
– Бархатцы, – протянул Дойл. – Я и понятия не имел.
– Ты многого не знаешь, – сказала Мегги. – И многого уже не узнаешь. Нежность – этому ты мог бы у него поучиться. У меня есть фотография, там он держит тебя на плечах, ты еще маленький, два или три года, на тебе симпатичный парусиновый комбинезончик. Ты смеешься, сидя на нем, а он улыбается, как самый счастливый в мире человек.
Дойл сказал, что не знал о существовании этой фотографии.
– Ну, тебе следует иногда на нее поглядывать, – сказала она. – Может, научишься чему-нибудь.
Она встала, отряхнула колени и направилась к «кадиллаку», припаркованному на краю могильного поля.
На мягко перекатывающихся волнах качались редкие пучки Hudsonia tomentosa, [109] в которых кое-где еще проглядывали звездочки нежных желтых цветков. Прошлой ночью их смыло с болота приливом. В то утро вода играла всеми оттенками зеленого, переливаясь, как оперение попугая. Апрельское солнце нагрело воздух, и это навело Дойла на мысли о предстоящем лете – времени, которое каждый член курортного братства ждет с нетерпением и ужасом.
Капитан Пит и Тоби стояли у капота «Вождя Похатана» с пивом в руках, споря о какой-то ерунде.
– …как будто уже июль, – говорил Тоби.
– Я считаю так, – сказал капитан Пит. – Глобальное потепление.
– Снова это слово. Ненавижу это слово, – сказал Тоби.
– Какое слово?
– Глобальное.
К вечеру контейнер для рыбы в середине лодки был почти заполнен. Всех размеров камбалы, пара люцианов, дорадо и желтохвост лежали вперемешку с задыхающимися плоскоголовыми. Дойл удерживал равновесие на кормовой лестнице и наблюдал за сидящим на корточках Гарольдом. Руки паренька были липкими от рыбьих внутренностей и песка: он делал шарики, высунув от усердия язык, словно пятилетний мальчик.