Надо быть весьма необычным человеком, чтобы найти новое толкование для известной вещи. Например, Иисус Христос нашел неожиданно рациональное применение иррациональному чувству любви — а именно, решил, что любовь должна стать главной социальной скрепой. Не убегать от Молоха социума в любовь, но напротив, сделать весь социум одной сплошной любовью — «чтоб всей вселенной шла любовь», если пользоваться выражением Маяковского. Когда люди научатся любить дальних так же преданно, как ближних, а врагов полюбят так же пылко, как друзей, общество станет счастливым. Скрепа любви надежнее власти денег, сильнее зова крови. Применять это чувство следует не избирательно, но в массовом порядке. Любовь должна стать безусловным правилом в обществе, ну скажем, как воинская повинность или подоходный налог. Это простое правило оказалось столь революционным, что его не смогли и по-прежнему не могут принять народы планеты.
Уместно также привести пример Платона и той любви, которую он описывает в «Пире». Эрос, по Платону, есть метафизический образ единства общего и частного, слияние этих противоречивых начал.
Надрывность лирического Маяковского происходит именно оттого, что в чувство к одной женщине он хочет вложить нечто массовое, некую любовь вообще, любовь как принцип отношений. А не получается. И это безысходно трагично. Если пересказать сюжет первой и определяющей поэмы «Облако в штанах» — получится вот что. Один человек разочаровался в любви, его обманула девушка. Любовное разочарование заставило героя увидеть весь мир другими глазами — и герой убедился, что в мире все не так. Не только любовь фальшива, также дурно искусство, власть, религия, гражданское право и социальное устройство. Вся вселенная, если присмотреться, «обезлюблена», то есть фальшива, порочна, расчетлива, дурна.
Можно вообразить, что даже в грустных историях Абеляра и Элоизы, Ромео и Джульетты случались светлые моменты — но в любовной лирике Маяковского просвета нет совсем. «Метался и крики в строчки выгранивал, уже наполовину сумасшедший ювелир» — это его обычное состояние. Никакого удовольствия от любви, наслаждения любовью — поэт не знает в принципе. Любовь к женщине — повод увидеть несовершенство мира. Вряд ли хоть одна особа женского пола могла бы на такое чувство ответить.
Некогда поэт Данте использовал образ любимой, чтобы нарисовать общий принцип устройства Рая, — и Маяковский писал именно с такой претензией. Любовь земная для Данте лишь модель, прообраз любви небесной. Для Маяковского, который перемещал в своем творчестве евангельские притчи, социальную риторику и любовную лирику — индивидуального чувства любви также не существует. В мире, который устроен неправедно, невозможно решить одну маленькую проблему для персонального пользования — надо все решить сразу и для всех. «Где любимую найти, чтоб такую, как я, — такая не уместилась бы и в крохотное небо». Сказано немного хвастливо — но правдиво.
Особенность Маяковского — с этой его особенностью трудно ужиться критикам — состоит в том, что он никогда не притворяется. Ему нужды нет позировать: он действительно чувствует то, о чем пишет, он не преувеличивает. В то время как его современники брали псевдонимы, чтобы произвести впечатление, ему хватало собственной невыдуманной фамилии. В соседстве с выдуманными именами (Ленин, Сталин, Бедный, Горький, Ахматова, Черный и т. д.) фамилия Маяковский звучит как изощренный псевдоним. «Тем, кто ночью плыть не могут, освещай огнем дорогу!» Вопрос лишь в том, что по этой, освещенной им дороге, никто плыть не собирался.
И этот огромный мужчина, не умеющий пристроить свою любовь, не умеющий найти ей применения, маялся в одиночестве, метался, кричал, пугал желтой кофтой и яростным голосом. Это, безусловно, лирика, но какая-то нелирическая лирика.
Свое одиночество Маяковский предсказал заранее, еще мальчишкой, это была одна из масок, которую он примерял на себя, как делают романтические натуры. Он в ранних стихах изображал толпу и одинокого поэта — подобное делают все подряд: непонятый чернью гений и т. а Изгоями объявляли себя все артисты, часто это делали люди, находящиеся в центре внимания. Одиночество Маяковского — это, пожалуй, единственное, что роднит его с остальными поэтами. Просто одним романтическая маска требовалась лишь на время, другие жили одинокими всю жизнь, и их одиночество из романтического состояния переходило к отчаянному. Одиноки были многие поэты того времени: Цветаева, Ходасевич, Мандельштам, Гумилев, и так далее, список бесконечен. И на Западе биографий угнетенных, отверженных — не счесть. Удавившийся Паскин, погибший Модильяни, сколько их, непризнанных. Маяковский следует общей традиции одиночества — это не оригинально. Ему еще повезло, как мало кому везло: он собирал тысячные аудитории, путешествовал по миру, являлся полпредом советской поэзии, был обеспечен материально, печатался и переводился. Гумилев в тюремной камере, Мандельштам в лагере, Цветаева в Елабуге, Ходасевич в эмиграции, Пастернак во время травли и т. д. и т. п. — все эти люди были куда более одиноки. А если взглянуть шире — на Европу эпохи Первой мировой — то одиночек найдется предостаточно. Эпоха предвоенная и межвоенная — была (помимо революционной) эпохой общей растерянности. Это была та эпоха, в которую люди творческие становились одинокими просто в силу того, что мораль не поспевала за прогрессом — достаточно вспомнить героев Чаплина, Хемингуэя и Ремарка. Одиночество — общий приговор.
История искусств того времени — демонстрация различных стадий отверженности от общества. Самые распространенные сюжеты — это портреты проституток, одинокие клоуны, скитающиеся по дорогам, бродяги — любители абсента, и т. д. и т. п. И ранний Маяковский не сказал ничего оригинального по сравнению с образами Пикассо, Ван Донгена, Сутина, Руо, Гросса, Модильяни, Паскина, Чаплина. Скорее наоборот, он работал в общепринятой традиции — тогда так делали все. Маяковский не более других ненавидел толстосумов и толпу. Это общее место. Он, как и многие поэты, не принимал этот мир, но на то и существует поэт — чтобы мир не принимать. Он, как и многие поэты, отождествил себя с отверженными — в его ранней лирике этими отверженными были хрестоматийные клоуны, бродяги, проститутки. Нельзя сказать, что судьбы странствующих комедиантов искусство переживало глубоко — эти персонажи скорее символизировали одиночество самого творца, играли роль декораций. Когда Маяковский пишет умопомрачительную тираду «и меня по окровавленным зданиям проститутки как святыню на руках понесут», то представляешь себе отнюдь не персонажей Хитрова рынка, совсем не реальных московских проституток, описанных, скажем, Куприным. Нет, для такой театральной постановки нужны девушки кисти Ван Донгена: большеглазые, красногубые, у какой чулок спущен, у какой плечико голое, а за ними — тревожное зарево. Впоследствии, когда в качестве отверженных поэт выбрал не условных изгоев, а конкретных пролетариев, он перестал нуждаться в декорациях. Но в своей ранней лирике — именно в декорациях и нуждался.
Нельзя сказать, что Маяковский был не понят, а остальные — поняты нельзя сказать, что он хотел служить людям, а вот Пастернак, например, — не хотел. Или Цветаева — не хотела. Были поэты-гедонисты, вроде Гумилева, Северянина, Есенина, но и они страдали от непонимания: вот, они несут миру новое слою, а мир глух. Есенин (его дикое одиночество выражено в прощальной поэме «Черный человек»), чье мировосприятие очень часто сводилось к похмельному синдрому, тоже расстраивался, что его не слышат. Проблема всех говорящих и не услышанных была общая: они говорили в основном о себе, о своем состоянии души, а подавляющему большинству людей это не особенно интересно. Маяковский отличался от других поэтов тем, что хотел людям говорить о том, о чем интересно именно этим людям. Он готов был пожертвовать своим интересом ради их интересов.