Вопиющий пример вранья — это любовная драма поэта. Человек, яростно описывающий небывалую доселе любовь, вынужден был примириться с унизительным бытовым компромиссом. Поэт, ненавидящий пошлость, стал участником пошлейшей истории, дикой жизни втроем, напоминающей не то рассказы Мопассана, не то романы Арцыбашева. «Не сплетничайте», просит он в предсмертной записке — и как же горько читать эти жалкие слова. Так это же Маяковский, который гору Казбек готов срыть, если гора помешает строительству нового мира. Нет, не может быть, чтобы, служа утопии, — он попал в такое житейское болото. Более всего на свете Маяковский ненавидел пошлость. Не власть богатых, не несправедливость мира, а именно пошлость. Богатые, жирные, подлые — это все разные ипостаси пошлости. В его эстетике понятию «любовь» противопоставлено понятие «пошлость» — и вот случилось так, что именно любовь, сделала его бытовое существование крайне пошлым. Как-то само собой вышло, что те поэты, которые не понимали титанической прелести вселенской любви и лелеяли шкурные интересы, — все они умудрились обзавестись не-пошлыми, довольно оригинальными биографиями: кого расстреляли, кто повесился, кто сгнил в лагере. А он, певец самого прямого и ясного пути, взялся покупать в Париже автомобиль «Рено», и не для нужд революции, а чтобы угодить стареющей кокотке. «Привези два забавных шерстяных платья из мягкой материи. Одно элегантное, эксцентричное, из креп-жоржета, хорошо бы с рукавом, но можно и голое — для встречи нового года». «Щеник!!! Уууууууу!!!!! Хочу автомобильчик!!! Неужели не будет автомобильчика!!!». Ведь это просто реплики из пьесы «Клоп». Так и хочется сказать словами персонажа комедии «Заверните, Розалия Павловна!» И ужас того, что он сам превращается в ненавистного мещанина — ужас происходящего стал внятен Маяковскому. Наивен будет тот исследователь, который захочет видеть в поздних сатирах — всего-навсего разоблачение нового советского мещанства. Поэт, никогда не писавший ничего, кроме автопортретов (портрет другого ему не давался — все, что происходило с другими, он переживал через рассматривание себя), написал свой очередной автопортрет в герое пьесы «Клоп» — в обывателе Присыпкине. Когда герой комедии восклицает «Хочу красную свадьбу — и никаких богов», мы слышим пожелание самого Маяковского — это ведь сам поэт хотел вселенской красной свадьбы и никаких богов. А то, что красная свадьба обернулась диковатым семейным трио, чекистами, креп-жоржетом и прочей пакостью — ну, так уж случилось с ним, и надо было быть слепым, чтобы не увидеть, как именно случилось. Он увидел — и ужаснулся. И нарисовал свою историю — мечты и реальность — достаточно подробно. Никакому критику не под силу так унизить все то, что было поэту дорого. Вот он, Маяковский-Присыпкин, в столь вожделенной «лаборатории человечьих воскрешений». Этому комическому герою, уродливому Присыпкину, поэт отдает свою сокровенную надежду — воскреснуть и «долюбить». Началось с трагедии «Владимир Маяковский» — а завершалось пьесой «Клоп», это был его собственный путь — и одновременно путь революции. «Привези чулки тонкие (по образцу). Бусы (если еще носят, то голубые). Перчатки». Это же его любимая пишет, та самая, которую выдумал Бог. Так, может быть, Бог выдумал как-то дурно? Или сам Бог — скверный?
Провозгласить себя апостолом нетрудно, даже послужить правому делу можно, а вот поди, исхитрись, проживи непошло. Эта бытовая пакость происходила с ним ровно по тем же законам, по каким служение коммунизму — оборачивалось сотрудничеством с карьеристом Ермиловым, дружбой с чекистом Аграновым и рукопожатиями, после которых надо мыть руки.
Все вышеперечисленное тем печальней, что Маяковский был человеком исключительного благородства, гипертрофированной совестливости, он был во всех отношениях крупным человеком. Ошибались в то время все, невозможно было не совершить ошибку. Просто грехи у обычных людей оправданы их небольшим размером, а масштаб Маяковского сначала закрывает то дурное, что было, но зато, когда дурное обнаруживается, — критик испытывает своего рода злорадство: смотрите-ка, и этот тоже замарался. Даром что большой, а измазался как маленький. Охотничий азарт в поисках некрасивых строк и неточных поступков и питает критику Маяковского.
И даже мало сказать так Любой, даже справедливый упрек Маяковскому — выглядит мелко рядом с ним: слишком много им сделано, действительно сделано так, как не смог никто другой — чтобы мерить его по общему аршину. Столько грязи налипло — любого другого уже не было бы видно под грязью и сплетнями, а Маяковский — остается прекрасен. И это очень обидно для критиков. Из поколения в поколение приходят новые разоблачители, которым оскорбителен его размер. И всегда будет приятно ничем не примечательному клерку указать на грешки, и всегда найдется добропорядочный семьянин, примерный демократ, который укажет, в чем провинился самоуверенный огромный мужчина. Видите как вляпался, да он такой же дурной, как все, только притворяется чистым.
Ему бы взять да стряхнуть с себя всю эту нечисть, разом очиститься от дряни. Передернуть богатырскими плечами, и все это отвалилось бы, как шелуха. Все эти «костюмчики Осику», телеграфные переводы денег в Париж, хлопоты о визах для тщеславной дамы, ночные попойки с заместителем Ягоды — как это все не соответствует заявленному образу апостола. Интересно, стал бы апостол Павел бегать по галантереям с образцом шелковых чулок? Стал бы Петр выпивать с чекистами? Впрочем, мы ведь знаем, что реальный апостол Петр именно с ними, ему современными, чекистами — и сидел у костра, и даже крики петуха слушал. Отчего бы не подумать, что нечто, случившееся с Петром — и вернувшее ему силы и страсть — произошло и с Маяковским? Тем более, что он-то никого, кроме самого себя не обманывал — а если себя и обманывал, то платил за обман щедро, свой же жизнью.
Маяковский, «огромивший» мир мощью голоса, обещавший в стихах не смолчать, если увидит в действиях власти подвох («встал бы в перекоре шествий — поклонениям и толпам поперек»), — отчего же не встал поперек фальши? Отчего же не метал, как обещано, бомбы («по Кремлю бы бомбами метал — долой!»)? Спросить так очень хочется, это такое нормальное интеллигентное любопытство. И спрашивают.
Всякая критическая статья (и данная статья не исключение) неизбежно переходит в тон личных упреков. Поэта берут за пуговицу и пеняют: как же вы могли — писали это, а делали то? Однако все поэты поступали не так, как писали. Пушкин писал возвышенные стихи Анне Керн, которую в письмах именовал «вавилонской блудницей», а Гарсиа Лорка, будучи гомосексуалистом, сочинял любовные романсы про дам. Все дело в том, что Маяковский объявил себя не вполне поэтом — он же сказал, что он апостол.
Дело в том, что от любого другого поэта подвига не ждешь. Поэт не затем существует, чтобы совершать подвиги, он пишет о своем, о личном, а если его биография (как это случилось со многими поэтами в годы репрессий) и становится трагичной, то становится она трагичной волею обстоятельств, а не выбора. Однако от крупного мужчины, который именно подвиг объявил условием творчества — от такого мужчины именно подвига читатели вправе ожидать. Апостол обязан отдать жизнь за веру, иначе какой же он апостол?
Трудно себе представить, чтобы Маяковский не видел всех этих противоречий. Трудно представить, что подмеченное критиками не мог заметить он сам, человек гениальный. Встать поперек у него не получилось. Тогда он поперек — лег.