Медленные челюсти демократии | Страница: 64

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я полагаю, что историю искусств стран христианского круга можно коротко описать как путь от знака к образу и обратно — от образа к знаку. Собственно говоря, искусство в России и проделало тот же самый путь, только в уменьшенной модели, в сжатые сроки. Искусство христианской Европы всегда нуждалось в величии варварства, оно, собственно, и состоялось благодаря этому величию безликого знака. Наделить его жизнью и любовью, открыть на нем глаза и впустить в него душу — вот в чем была задача христианского искусства. И однако постоянно искусство оборачивалось вспять к дохристианским временам — в поисках витальной силы. От пресыщенных культурой столиц обращались к забытым Богом углам — это было донорство свежей крови, и одновременно своего рода колонизация: осваивая незнакомую территорию, искусство включало архаический язык в христианскую проблематику. Как путешественник, который заходит во все более дикие места, теряя карту и компас, так и христианское искусство, в поисках новой силы и новых территорий, забывало, для чего отправилось в поход. Клее говорил, уподобляя искусство дереву: «Чтобы дать стволу и кроне соки, мы должны опуститься к корням». Колониальная политика христианского искусства закончилась. Двадцатый век явился веком тотальной деколонизации, и во всем — от политики до эстетики — это дало разрушительные результаты.

В минувшем веке прогрессивной частью европейской интеллигенции был создан такой художественный язык, такая форма, которая сама собою являла и содержание. Точнее, она была шире и больше содержания, потому что, вмещая его, оставляла место для иррационального, для, так сказать, убеждения вообще; какого убеждения — неважно, некоего убеждения, говоря проще — силы. Так происходит, например, с камнем-амулетом: он является, в сущности, всем, не выражая конкретно ничего. Такая вещь, такой знак становится объектом веры, но, в отличие от образа (например иконы), не содержит информации, более того, не подвластен тому, что делает образ — образом: а именно морали. Создатели такого языка радикально отличались от создателей художественных образов. Так отличается художник, рисующий яблоко, от самого яблока.

Авангардное движение на Востоке и Западе было почти одновременным, и даты перерастания этого движения в железный поток (то есть дата закрытия ВХУТЕМАСа и Баухауза, время, когда из Хаоса родились колоссы) совпадают. Часто приходится слышать, как эти бурные, судьбоносные для цивилизации годы называют революционными, а самих творцов — бунтарями.

Позвольте мне, милый друг, в этом письме высказать противоположное мнение. Мне представляется, что авангардист не бунтарь, а случившееся — не революция. Полагаю, имела место симуляция бунта, симуляция революции — к вящей славе цивилизации и ее торжеству. Да, то были передовые отряды, громящие и низвергающие — но только не цивилизацию, отнюдь, это они делали вид, что хотят громить цивилизацию, а на самом деле ей верно служили. Никто не собирался изменить способ потребления искусства в обществе. Напротив, выступая против музеев, авангардисты хотели попасть именно в музеи, высмеивая вкусы буржуа, именно этим буржуа они и мечтали продать свои произведения. Тогда что же именно ниспровергали авангардисты? Полагаю, это понятно, но продолжу.

Рассуждая логически, возврат к первобытному сознанию не должен взывать к цивилизованному пониманию. Но в этом-то и состоял парадокс авангардного творчества: оно не разрушало, лишь имитировало разрушение. И общество успокоилось: отрицать цивилизацию будут только напоказ, на сцене, в присутствии партера, заполненного рантье. Чего стоил бы этот жест — сделанный взаправду, то есть на руинах музея, среди дикарей? Нет, дадаистские безумства уместнее всего в Цюрихе, сюрреализм прижился в Швейцарии и Бельгии — местах далеких от бытового сюрреализма. Клее хотел творить с непосредственностью ребенка, но вовсе не хотел, чтобы его творчество воспринимали с такой же непосредственностью. Атаковали не саму цивилизацию, но ее содержание, — христианское, гуманистическое искусство. И изгнав его, заняли его место, используя прелести цивилизованной жизни. Так в процессе деколонизации дикари съедают миссионера, но не брезгуют его хозяйством: сами по себе музеи, паровозы и ружья могут пригодиться. Повторю еще раз — авангард симулировал бунт против цивилизации. Авангардист есть паразит цивилизации, но не бунтарь; полагаю, впрочем, что в конце концов он также и ее предатель, потому что открывает двери тем силам, которые когда-нибудь сметут цивилизацию и в том числе его, авангардиста.

Но, конечно, ни авангардист, ни цивилизация этого и в помине не подозревают: ругаясь на публике, они обнимаются за кулисами, и думают, что их союз вечен. Собственно, цивилизация и завела авангардиста как страховку своего могущества. Это как прививка оспы, чтобы не дай бог, оспой не заболеть. Известно, что организм имеет свойство бороться с вирусом, вырабатывая антитела. Общество, довольное собой и страшащееся изменений, выработало антитела революционного вируса для того, чтобы переболеть революцией в легкой форме. Общество победившего Просвещения ассимилировало внутри себя феномен революции. Оно родило понятия авангардного, актуального, радикального — как антитела революционного.

Цивилизация решила вопрос с революцией: чтобы ее предотвратить, надо ее перманентно имитировать, тогда воспитается поколение ручных, никчемных, ни на что не годных радикалов. Будучи ассимилированными в мещанскую культуру, являясь необходимыми компонентами комфортного мировоззрения, авангардизм и радикализм стали гарантией стабильности. Общество победившего Просвещения обладает революционным сознанием — и это позволяет вечно хранить неподвижность. Вакцина авангарда, то есть бунт в разжиженном виде, предохраняет цивилизацию от бед: чтобы не было катаклизмов, устраивают перформансы, вместо баррикад строят инсталляции.

Авангард есть инструмент стагнации современного мира. Авангард двадцатого века (и связанные с ним представления о прогрессе, свободе и пр.) является воплощением эстетики мещанства, иными словами является столпом цивилизации. Цивилизация освоила производство социально полезных бунтарей. Это наилучшая порода — беззубый бультерьер. Борьба за права человека, борьба за самовыражение — тот корм, который кидают ему зрители. Если современный интеллигент жрет это — он не заслуживает сожаления. Цивилизация заглядывает в музеи современного искусства, как в вольеры с дикими зверями на послеобеденной прогулке в зоопарке: смотрите на этого, с полосками, ух, какой опасный!

Здесь Вы вправе перебить меня, я уже давно жду, что Вы прервете мою сбивчивую речь. Вы спросите: не далеко ли я зашел в обобщениях? Вы напомните мне трагические и яркие судьбы творцов. Вы спросите так разве я не считаю, что цель исторического развития — свобода? И если так, то чем меня не устраивает авангард? Еще Вы наверняка спросите вот что: правомерно ли я объединил авангард и цивилизацию и, напротив, развел понятия цивилизация и христианская культура? Не христианская ли культура, скажете Вы, инициировала эту цивилизацию, не от христианства ли данная цивилизация и образовалась? Если так, то авангардист в такой же мере обновляет веру, как Евангелие — поновляет Завет. И не живет ли вера такой именно, бунтующей свободой?

И такое возражение уместно, я принимаю его. Я только не считаю, что трагические и яркие судьбы творцов непременно должны свидетельствовать об их духовной яркости. Их величие не непременно связано с гуманизмом — более того, полагаю, что языческое искусство величественнее и грандиознее искусства христианского. Последнее — чрезвычайно хрупкое образование, приходится удивляться его стойкости, а вот его падению удивляться не стоит.