— Ну ладно… Я скажу. Звонил один человек. Он еще хуже нациста. Хуже немецкой овчарки.
— Он тебе угрожает? — переполошилась Елизавета.
— Не то, чтобы… Он не угрожает, нет… Скажи, любишь ли ты меня, мой блюмхен?
— Ну что за глупости! Конечно, люблю.
— Нам ведь совсем неплохо вдвоем, правда?
— Нам просто великолепно!
— Несмотря на то что я иногда бываю не очень хорошим отцом?
— Чушь! Ты замечательный отец! Все девчонки мне завидуют.
— Девчонки?
— Ну да. Из класса. Мои подруги.
Сказанное Елизаветой было, по меньшей мере, художественным преувеличением: ни Пирогу, ни Шалимару и в голову бы не пришло завидовать семейной идиллии Елизаветы Гейнзе. Карлуша был старым. Старость сама по себе — не такой уж большой недостаток (хотя и недостаток). Старость в исполнении Шона Коннери или Жака Ширака — вообще подарок судьбы, а как иначе, если тебя окружают почет, слава, приличный капиталец, биографы, папарацци, кардиологи, диетологи, хирурги-пластики, а также толпы поклонников и соратников по борьбе. Старость в исполнении Карлуши была просто старостью, к тому же — не слишком удачливой. Карлушу в принципе можно было причислить к неудачникам, но в этом он не признавался даже самому себе — «все в порядке, блюмхен, мы движемся в нужном направлении и придем к счастливому будущему, разве у тебя есть сомнения?»
Если сомнения и возникали, Елизавета гнала их прочь. Иначе, от полного отсутствия перспектив, только и оставалось, что сунуть голову в петлю. А делать этого Елизавета не хотела, она хотела жить вечно, в полном соответствии с традициями семейства Гейнзе. И потом — выказать хоть малейшее недовольство существующим положением вещей означало бы расстроить Карлушу, а это повлечет за собой скачок давления, бешеную тахикардию, приступ ревмокардита с одышкой и повышением температуры — ведь Карлуша все-таки не мальчик.
— …А что, у твоих подруг проблемы с отцами?
— Не то, чтобы проблемы… Просто отсутствие взаимопонимания.
— Но ведь у нас все по-другому?
— У нас — совет да любовь, полное проникновение друг в друга и сердца наши бьются в унисон.
Произнеся это, Елизавета заключила отца в объятия и крепко расцеловала в обе щеки. Карлуша ответил ей прочувствованным поцелуем в лоб, что тоже соответствовало раз и навсегда заведенному ритуалу. А после поцелуя непременно должен последовать беглый экзамен по немецкому.
— Теперь скажи, как на языке твоих предков будет звучать выражение «в унисон».
— Einstimmig, — бодро ответила Елизавета.
— Все верно, блюмхен. Ты меня очень радуешь.
— А ты меня. Нашу любимую, да?
— Конечно.
— А потом ты расскажешь мне про этот ужасный гитлерюгенд.
— Возможно… Возможно, что и расскажу.
— И про человека, который звонил тебе.
— Не знаю…
В последовавшем затем «Полете шмеля» Карлуша два раза сбился с такта — это было непостижимо, невероятно и только укрепило Елизавету в мысли: им с отцом угрожает какая-то опасность. Ощущение совсем новое и жутко неприятное, ничего общего не имеющее с ее обычными, всегда расслабленными и благостными ощущениями и мечтами. Как вести себя перед лицом надвигающейся беды Елизавета не знала, но, на всякий случай, усилила рацион питания, включив в него большое количество зелени, мясных полуфабрикатов и рыбных блюд. Елизавета стала еще более ласковой с Карлушей и терпеливо, до самого конца выслушивала его пьяные ночные бредни (раньше она тихо линяла в свою комнату, едва лишь они начинались). Лейтмотив нынешних бредней сводился к одному: Карлуша не позволит отнять его блюмхен, кто бы на него не покушался!
— А кто-то покушается? — каждый раз интересовалась Елизавета.
— Есть такие люди. Омерзительные, гнусные. Люди без сердца, без чести и совести. Но нас ведь никто не разлучит, правда?
— Конечно, правда. Идем спать.
Спать Карлуша не соглашался, снова и снова приникая к аккордеону: мелодии, выпархивающие из-под его рук, носили все больше минорный характер, а когда он перешел на Шопена, Елизавета не выдержала:
— Кого хороним? — спросила она.
— Счастливую безмятежную жизнь, какой она была до сих пор.
— С чего бы это?
— Завтра! — Карлуша поднял дрожащий указательный палец. — Завтра мы с тобой посетим одно заведение. Один ресторан.
— Зачем нам ресторан? Только деньги палить. Если хочешь, я приготовлю что-нибудь вкусненькое, и мы прекрасно посидим дома.
— Ты не понимаешь… Не понимаешь… — Карлуша схватился за голову. — Мы пойдем в этот чертов ресторан. И, надеюсь, вернемся домой вместе. И больше ни о чем меня не спрашивай. Завтра все узнаешь.
В разные периоды жизни Карлуша (помимо того, что был просто отцом) обязательно кого-то напоминал Елизавете. В детстве она находила в нем немалое сходство с крокодилом Геной, затем наступил период Дарта Вейдера из «Звездных войн» (разумеется, без шлема) и, наконец, — спившегося Жана-Поля Бельмондо.
С таким вот далеким от совершенства Жаном-Полем Елизавета и отправилась в чертов ресторан.
Ресторан находился в глубине фешенебельного Крестовского острова, вдали от метро, но это не имело никакого значения: в такие места на метро не приезжают. В такие места прибывают на машинах представительского класса, по ходу обдавая надменными брызгами из луж собачников, спортсменов и влюбленные парочки.
От одной из машин («Мерседес» с номерными знаками городского правительства) они едва увернулись. И, пока Елизавета счищала с пальто ошметки грязного снега, Карлуша — и без того пребывающий на взводе — разразился гневно-ироническим спичем по поводу «дикой страны, диких славян и тотальной византийщины, и вообще — ничего хорошего здесь не произойдет еще лет триста, помяни мое слово!»
— А потом, через триста лет, все станет шоколадно? — спросила Елизавета.
— Скорее — да, чем нет, — неуверенно ответил Карлуша.
— Тогда можно и подождать.
— Ждать мы не будем. Уедем отсюда — и все тут.
— Лет через двести с места тронемся?
— Если получится — то и раньше.
Полтора километра, остававшиеся до ресторана, они прошли в полном молчании: не привыкший к такого рода марш-броскам Карлуша сопел и едва волочил ноги. А Елизавета размышляла о том, почему они, невзирая на стопроцентно выигрышные анкетные данные и титанические усилия отца, так и не смогли уехать на историческую родину. Ведь за почти двадцать лет абсолютной свободы передвижения туда не переселился лишь ленивый. В объединенной Deutschen Republik осели не только этнические немцы из Казахстана и Поволжья (что было вполне логично); не только евреи из всех остальных закоулков, придатков и аппендиксов бывшего Союза (что в какой-то мере восстанавливало историческую справедливость), но и прочие, далекие от европейского жизненного уклада люди. Прав на Германию у них было гораздо меньше, чем у семьи Гейнзе, а вот поди ж ты… Близок локоток, да не укусишь. Видит око, да зуб неймёт. Объяснение сему прискорбному факту плавало на поверхности, подобно куску дерьма. И так же, как дерьмо, выглядело совершенно однозначно: не с вашим счастьем, блюмхены и пупхены, не с вашим счастьем!..