На берегу, помимо стопы, осталась вся география волн, она сияла под луной наплывающими друг на друга неровными полосами, выложенными крошечными светящимися микроорганизмами. Я складывала их в карман. Но в кармане ничего не светилось, там осталась только мокрая флэшка, безнадежно загубленная.
Не осталось также ни одной фотографии Гибралеона. И слава Богу, потому что — ну и что получил бы адресат? Несколько банальных видов для глянцевых буклетов.
И когда я поняла со всей пронизывающей ясностью, что ничего не остается, я пошла на дальний мыс и легла там на камни. Я была одна на этом острове (не считая Палыча, он суетился на пляже, пытаясь снять на свою камеру цейтрайфер отлива).
Я лежала и плакала. Я плакала и повторяла: «Господи, за что?» Потому что я понимала, куда меня занесло и что вокруг творится. И мне было совершенно не ясно, чем я это заслужила. Потому что жила я так себе, врала помаленьку, изменяла друзьям, изводила близких, недолюбливала животных и орала от недосыпа на детей. Может, я плакала от страха. Потому что за этот аванс еще непонятно, чем расплачиваться. Но потом подумала: насрать. И стала плакать просто от счастья. Потому что, как выясняется, счастье — это осознание того, что ничего не останется.
Когда отлив, этот мыс вырастает в многоярусный балкон. Его ярусы так изгрызены прибоем, что сами уже напоминают черную каменную пену. Его плато изрезано руслами. В них остаются гуппи и тритоны. По камню надо идти босиком. Он такой теплый, что с щекоткой впитывает влагу со стоп. В шесть утра прибудет вода. Балкон зальет, гуппи унесет в море, камень, уйдя под воду, зашипит и остынет. Унесет даже ногу ангела. Вот так.
В полшестого, когда на камне еще можно сидеть, поджав ноги, нет красок. Только свет. Из-за Гибралеона выскальзывает каноэ и катится по черной воде, как перо по гладкой столешнице. Как хорош был бы парус над лодкой, думаю я. Да какой тут парус, полный штиль. Но кто-то неведомый уже поднял парус. И он тлеет на ч/б этого рассвета, как какой-то глупый избыточный лепесток. А потом включают цвет, все это открыточное излишество. И это даже бессмысленно запоминать. Потому что никто не поверит.
Наверное, надо остаться. Потому что ничего не жалко: ни несуществующей Европы, ни зарплаты, ни музыкального центра, ни ипотечного кредитования. Даже себя не жалко. Если я останусь на этом мысу и засохну, как вобла, а потом умру, то я этого даже не замечу. Потому что на Гибралеоне как-то не бросаешься в глаза.
На пляже я нашла Палыча. Он сказал, что ему показалось, будто он тоже плакал. Врал наверняка. Палыч плакал, только когда ему в глаза попали стрекательные клетки медузы. Он сказал, что хорошо бы остаться. Мы сидели, смотрели в океан и надеялись, что лодочник Ян заблудился. Что его носит теперь где-то у берегов Чили, а мы сгинем тут. Без возврата. Без Европы. Без сознания. Без стыда.
Палыч сказал, что готов подносить канистры с бензином лодочникам. Он сказал, что готов перекрашивать «Баргузин». Я сказала, что хотела бы остаться здесь и быть летчиком малой авиации. Я бы носилась в любую непогоду, подо мной плескались бы киты, старики и море. Еще у меня была бы карта. И я время от времени смотрела бы на нее, и мне становилось легче: карты для местной авиации очень подробные. Я в любой момент могла бы убедиться, что Гибралеон существует. Из меня вышел бы идеальный летчик. Потому что я даже в хорошую погоду не читаю газет.
БОКАС ДЕЛЬ ТОРО
Если оседать, то на Бокасе. Как этот чудик, который по главной улице возит на веревочке действующую модель самолета. Говорят, это бывший оператор французского сюрвайвера, приехал, окончательно сбрендил и остался. Но он утверждает, что абсолютно здоров. Он думает, что он — отставной диспетчер местного аэропорта.
За четыре года он ни капли не изменился. Ночевать он уходит в служебку бильярдной «Луп», потому что «Луп» держит его соотечественница. Матильда. Она обожает приваживать в «Луп» европейцев, она готовит им пина-коладу, потом танцует на барной стойке, рискуя попасть руками в вентилятор, а потом засыпает на бильярдном столе.
«Барко ундидо» тоже не изменился. И его хозяева. Они по-прежнему похожи друг на друга как две капли, а вместе похожи на Артемия Троицкого. Четыре года назад мы выяснили, что «барко ундидо» — значит «потонувший корабль», он потонул прямо у берега, рядом с баром братьев. Впрочем, тогда же мы выяснили, что они никакие не братья: один приехал из Кентукки, а другой — из Огайо. Когда из бара уходит последний посетитель, а тех, которые не могут уйти, раскладывают по гамакам на заднем дворе, братья заводят свой тримаран и под вопли Боба Марли уносятся в беспросветную морскую тьму. Лодочники говорят, что они поехали на Бастиментос. Потому что на Бастиментосе растет сенсимилья, и это знают все. Но утром береговые службы обнаруживают братьев в самых неожиданных точках Карибского бассейна и буксируют их на Бокас, привычно укоряя авантюристов, мол, куда вас опять черти понесли. А братья твердят, что им — на Ямайку. Но покорно возвращаются. Потому что их держит недвижимость. Потонувший корабль.
Утром Матильду можно встретить на пустынном городском пляже. Она ходит по кромке прибоя и кричит на волны.
Говорят, Бокас — первый остров, где высадился Колумб. Но есть версия, что задолго до Колумба здесь побывал другой европеец, безбашенный ирландец святой Брандан. Брандан составил приблизительную карту этих мест, которую назвал «план блаженных островов». Наверное, Колумб не раз сверялся с этой картой, а когда сошел на Бокасе, то сказал: «Ну надо же, ни капли не изменился!»
Палыч говорит, что на Бокасе не оставляет ощущение, что взрослые уехали.
Это, конечно, не так. На Бокасе не оставляет ощущение, что взрослые сюда никогда не приезжали.
На главной улице стоит пожарная часть, пожарники выгнали из ангара красную машину и целыми днями в этом ангаре орут страшными голосами: играют в баскетбол. Вечером они забиваются в пожарную машину и едут на танцы на Феерию дель Маре. Феерия идет вдоль моря и упирается в баскетбольную площадку. Там местные мужчины орут страшными голосами: играют в баскетбол. Вечером, когда на площадке дискотека, они собираются в забегаловке, где чадно пахнет пережженным маслом, и смотрят телевизор. Один раз я видела, как они смотрели фильм про Вторую мировую войну во Франции. Они смотрели, как дети смотрят «Звездные войны». По выходным все мужчины (исключая старого негра, но включая пожарников) собираются в церкви, которую построили очередные миссионеры в трогательном, хоть и бесполезном порыве. Они собираются и играют там на барабанах. Старый негр по вечерам играет на саксофоне. Он разучил «Саммертайм» и играет ее удручающе плохо. Но ни капли не парится по этому поводу, даже предлагает всем желающим сыграть эту композицию на их дне рождения или похоронах.
У них есть незыблемые ценности. Это хорошие лодочные моторы, бойцовские петухи и праздник всех святых.
Они живут, как хотят.
У них тряпье из ситца, они смотрят телевизор в кафе, потому что мало у кого есть телевизоры. Но у них есть все для счастья. Потому что, оказывается, для счастья мало нужно.