Ход был шириной аршина в полтора, с низкого потолка свисали какие-то серые тряпки — не то паутина, не то пыль. А снизу пискнуло — крысы. Их по подвалам полно, самое ихнее крысиное отечество. Но эти наглые были. Одна прямо Сеньке на сапог прыгнула, зубьями в складку на голенище вцепилась. Стряхнул её, тут же другая наскочила. Вот бесстрашные!
Потопал ногами: кыш, проклятые.
И потом, когда вперёд по лазу шёл, остромордые серые твари то и дело из-под ног шмыгали. Из темноты, будто капельки, посверкивали ихние глазёнки.
Пацаны рассказывали, прошлой зимой крысы с голодухи обезумели и пьянчуге, что в погребе уснул, нос и уши отъели. Младенцев в люльке, если без присмотру оставить, часто обгрызают. Ништо, успокоил себя Сенька. Чай не пьяный и не младенец. А сапог им не прокусить.
Когда щепка догорела, новую не стал зажигать. Зачем? Дорога-то одна.
Сколько шёл в темноте, сказать затруднительно, однако не так чтоб очень долго.
Растопыренными руками вёл по стенам, опасался пропустить, если будет поворот или развилка.
Лучше б потолок щупал — налетел лобешником на камень, аж в ушах зазвенело, и колёса перед глазами покатились, жёлтые. Нагнул голову, сделал три шажочка, и стенки из-под обеих рук ушли.
Засветил лучину.
Оказывается, он из низкого прохода в некий погреб попал. Может, это и есть камора, про которую Синюхин своему мёртвому сыну говорил?
Потолок тут был плавно-изгибчатый, узкого кирпича, не сказать, чтоб очень высокий, но рукой не дотянешься. Кирпич кое-где осыпался, на полу валялись осколки. Помещение собой не большое, но и не маленькое. От стены до стены, может, шагов двадцать.
Никаких сундуков Сенька не углядел.
У стены, что справа, и у той, что слева, лежало по большой куче хвороста. Подошёл — нет, не хворост, пруты железные, почерневшие.
Напротив хода, из которого вылез Скорик, раньше, похоже, дверь была, но только её всю доверху битым кирпичом, камнями и землёй засыпало — не пройдёшь.
Где ж большущее сокровище, за которое Синюхин и всё его семейство страшную смерть приняли?
Может, в подполе, а Синюхин досказать не успел?
Сенька встал на карачки, принялся по полу ползать, стучать. Лучина догорела — другую зажёг.
Пол, тоже кирпичный, отзывался глухо. Посреди каморы нашлась большая мошна толстой задубевшей кожи, вся ветхая, негодная. Внутри, однако, что-то звякнуло.
То-то!
Вывернул, потряс. На пол со звоном посыпались какие-то лепестки-чешуйки, с мизинный ноготь каждая. Немного, с пару горстей.
Может, золотые?
Непохоже — чешуйки были тёмные и блестели.
Сенька слыхал, что золото на зуб пробуют. Погрыз один лепесток. На вкус он был пыльный, укусить — не укусишь. Черт его знает. Может, и вправду золото?
Насыпал чешуйки в карман, пополз дальше. Ещё три лучины сжёг, весь пол коленками обтёр, но боле ничего не нашёл.
Сел на задницу, голову подпёр, пригорюнился.
Ай да сокровище. Выходит, бредил Синюхин?
А может, тайник в стене?
Вскочил на ноги, прут железный из кучи подобрал и давай стены простукивать.
Через короткое время от раскатистого звона уши заныли — вот и вся прибыль. Ничего путного не выстучал.
Достал из кармана лепесток, поднёс к самому огню. Разглядел чеканку: человек на коне, какие-то буквицы, непонятные. Вроде монетка, только кривая какая-то, будто обкусанная.
От расстройства снова в мошну полез, за подкладкой щупать. Нашёл ещё два лепестка и монету — круглую, настоящую, больше рублевика. На ней был выбит бородатый мужик и тоже буквы. Деньга была серебряная, это Сенька сразу понял. Наверно, их тут таких раньше полная сумка лежала, да Синюхин все забрал, перепрятал куда-нибудь. Ищи-свищи теперь.
Делать нечего — полез Сенька по подземному ходу обратно, не сильно солоно похлебавши.
Ну, кругляш серебряный. Ну, лепесточки эти — то ли серебряные, то ли медные, не разберёшь. А хоть бы и серебряные — невелико богатство.
Прут железный, которым в стены стучал, с собой взял, крыс гонять. Да и вообще сгодится — приятный он был на ощупь, ухватистый.
Хоть и не оказалось в схроне сокровища, все же, когда вылез из лаза в погреб с кирпичными опорами, задвинул камни на место. Надо будет вернуться с хорошей масляной лампой да получше поискать. Вдруг чего не углядел?
С того места, где “крот” спрашивал, к какому выходу вести, Сенька теперь пошёл не вправо, а влево, чтоб в Ветошный подвал не угодить. Снова мимо двери ходить, за которой мертвяки безглазые лежат? Благодарствуйте, нам без надобности.
Теперь Скорик сам на свою отчаянность удивлялся — как это он после такой страсти не побежал из Ерохи со всех ног, а ещё сокровище искать полез? Тут либо одно, либо другое: или он все ж таки пацан крепкий, или сильно жадный — корысть в нем злее страха.
Про это и думал, когда через боковую дверь к Татарскому кабаку вышел.
Из ночлежки вышел — зажмурился от света. Это ж надо, утро уже, солнышко на колокольне Николы-Подкопая высверкивает. Всю ночь под землёй проползал.
Шёл Сенька Подколокольным переулком, на небо смотрел, какое оно чистое да радостное, с белыми кружавчиками. Чем на облачка пялиться, лучше б по сторонам глядел, дурень.
Налетел на какого-то человека — твёрдого, прямо налитого всего. Ушибся об него, а человек и не шелохнулся.
Мама родная — китаец!
От всяких разных событиев Сенька про него и думать позабыл, а он, двужильный, всю ночь на улице проторчал. И это за семьдесят копеек! А кабы бусам этим паршивым цена в трёшник была, наверно, вовсе бы удавился.
Улыбнулся косоглазый:
— Добурое утро, Сенька-кун.
И лапу короткопалую тянет — за ворот ухватить.
Хрена!
Скорик ему прутом железным, который из подземелья, по руке хрясь!
Жалко отдёрнул, идол вертлявый.
Охо-хо, снова-здорово, давно наперегонялки не бегали. Развернулся Сенька и припустил вдоль по переулку.
Только на сей раз утёк недалеко. Когда пробегал мимо нарядного господина с тросточкой (и как только такой франт забрёл на Хитровку), зацепился карманом за набалдашник. Чудно, что у гуляльщика тросточка из руки не выдернулась, как следовало бы, а наоборот, Сенька к месту прирос.