— Guilty, not guilty?
— Guilty. [35]
Штраф в фунт стерлингов. Из уважения к моему мундиру судья снизил его до десяти шиллингов.
В те времена в Лондоне много танцевали по ночам.
Танцевали во всех центрах для приезжающих солдат, куда официально привлекали девушек из хорошего общества в качестве сотрудниц, встречавших гостей.
Танцевали в многочисленных, работавших только по ночам так называемых клубах, где за фиктивный взнос покупали бутылку спиртного, на этикетке которой, уходя, отмечали уровень, на котором остановились. Была только опасность выпить ужасного джина из древесного спирта — единственного поддельного продукта, который можно было встретить.
Да, танцевали, но не похотливо и неистово. Просто пытались танцем укачать, обмануть свои одиночество, ностальгию, тревогу. Танцевали, чтобы почувствовать себя живыми, ощутить присутствие кого-то живого рядом с собой.
За три года до войны Англии, видевшей отречение своего не созданного править короля, выпал неожиданный шанс благословить государя с неуверенной речью, но проявившего себя образцовым монархом. Георг VI, как никто другой, воплощал достоинство, постоянство, бесстрашие, которые являл его народ на протяжении всей этой трагедии. Королевская семья постоянно находилась в Букингемском дворце, в центре столицы, разделяя с подданными все опасности и лишения.
И никто не мог сравниться с королевой Елизаветой, будущей королевой-матерью и тоже непредвиденной государыней, по благожелательности, участию, великодушной щедрости. Никто лучше ее не мог распространить материнские чувства на все страждущее население.
Особое внимание она проявляла к «Free French». [36] И казалось, была так рада находиться среди нас, что ее шталмейстерам всегда приходилось напоминать ей, что пора удалиться. Мы с волнением показывали друг другу на золотой лотарингский крестик, [37] который она обычно носила на корсаже. Это была наша королева, мы ее любили.
Вот почему эти годы испытаний оставили в моей душе несравненное чувство благодарности, восхищения и любви к Англии, которое я буду хранить до последнего вздоха. Никакие превратности политики, никакое изменение нравов не смогли ни поколебать мою привязанность к ней, ни заставить меня пренебречь случаем ее засвидетельствовать.
«Победа отныне несомненна. Остальное не более чем вопрос формальностей». Надо быть де Голлем, чтобы так резюмировать военную ситуацию в конце января 1943 года, когда он принял Кесселя по выходе из Patriotic School.
Формальности! Их соблюдение потребует два года с половиной и нескольких миллионов погибших. Но для де Голля, глядящего с высоты своего роста поверх всех календарей, дело было уже решенным.
Немецкая армия под Сталинградом оказалась уже окружена, и всего несколько часов отделяли фон Паулюса от капитуляции. В Тихом океане японцы потерпели ужасную неудачу при Гуадалканале, и еще один факт, на первый взгляд второстепенный, но решающий с точки зрения геостратегии: Португалия передала свои базы на Азорских островах в распоряжение союзников. Таким образом, Гитлер, не предусмотревший необходимость строительства достаточного числа подводных лодок, терял контроль над Атлантикой.
Теперь можно было заняться другим, то есть преимущественно будущим Франции. Однако де Голль только что вернулся с конференции в Касабланке, где вместе с Черчиллем и Рузвельтом рассматривал вопрос об этом будущем, и был взбешен.
Взбешен, потому что эта конференция состоялась в Марокко, на территории, находившейся под французским мандатом, а его мнения никто спросил. Взбешен, потому что был вынужден туда приехать; Черчиллю пришлось даже пригрозить ему, что если он будет упорствовать в своем отказе, то его не признают главой Национального комитета освобождения. Взбешен, потому что его поселили в Анфе: комфортабельном квартале, но на вилле, окруженной колючей проволокой и охраняемой американской полицией. Он не имел свободы передвижения и не мог принимать тех, кого хотел. И особенно взбешен, наконец, потому что был вынужден совещаться с генералом Жиро, которому англичане и главным образом американцы, казалось, отдавали предпочтение.
Официальным и принципиальным предметом конференции была безоговорочная капитуляция Германии; но тут возникло непредвиденное затруднение совсем другого свойства: сложнее всего оказалось добиться от де Голля, чтобы он пожал перед объективами фотоаппаратов руку Жиро. Де Голль согласился на рукопожатие крайне неохотно, сказав при этом Черчиллю с самым ужасным акцентом, на который только был способен: «I shall do it for you». [38]
Призыв, прозвучавший 18 июня, сделал радио орудием Истории. После снимка этого рукопожатия, растиражированного по всему миру, фотография вошла в обиход дипломатии.
О! Де Голль умел становиться несносным. Из всех перебравшихся в Лондон с июня 1940 года монархов и глав правительств, включая королеву Нидерландов, короля Норвегии, великую герцогиню Люксембургскую, премьер-министров Бельгии, Польши и прочих, именно этот бывший заместитель статс-секретаря, которого сопровождал всего один адъютант, сделался самым заметным, больше других занимал международное общественное мнение и доставлял массу забот принимающей стороне.
«Как могу я уступить что-нибудь, раз у меня ничего нет?!» — говорил он с гениальным чувством очевидности. И шел вперед царственным шагом по натянутой проволоке.
Меня представили ему в свой черед. Я был не настолько важной персоной, чтобы он стал тратить время на комментарии о состоянии мира. Ему было явно не до того. Тем не менее я не смогу забыть слова, упавшие с сияющих высот на меня, лейтенанта с одним галуном: «Вы из тех добрых французов, которые диктуют нам наш долг». Позднее я пытался выяснить, была ли эта подавляющая своим великодушием формула обычной для него и обращался ли он с ней ко всем добровольцам, приезжавшим, чтобы вступить в его ряды. Но нет, никто другой ее не слышал. Эта фраза пришла ему на ум и была предназначена исключительно для меня. Может, я и в самом деле выглядел «добрым французом». Следующий раз мне пришлось снова удивляться уже через двадцать три года, во время ритуальной аудиенции по случаю моего избрания во Французскую Академию — аудиенции, которой он меня удостоил как глава государства. Я напомнил ему о лондонских временах.
— Да, помню, — сказал он мне. — Вы были из тех добрых французов, которые диктовали нам наш долг.
Та же фраза, слово в слово. Только на сей раз он добавил: «Снимаю перед вами шляпу». У этого человека мозг был устроен не как у всех.