Что же представлял собой пресловутый «кавалерийский дух», на который ссылались по любому поводу, но при этом никогда не давали ему точного определения? «Имейте кавалерийский дух! Храните кавалерийский дух!» В нем было гораздо меньше надменности, чем это обычно утверждают, но скорее долг по отношению к самому себе, который и порождает чувство некоторого превосходства над всеми остальными. Просто потому, что всадник возвышается над равниной и пехотинцами. Просто потому, что это он разведывает на войне территорию и возглавляет победоносные продвижения армии, а при неудаче остается в тыловом контакте с противником, прикрывая отход остальных войск. Кавалериста учат преодолевать препятствие, даже если он не видит, что за ним: его конь заметит это первым. Упав, всадник должен удержать поводья в руке и, если только не изрублен в куски, тотчас же снова вскочить в седло. На привале всадник в первую очередь должен заняться своей лошадью и подчиненными ему людьми и только потом самим собой. Иначе на следующий день он не сможет снова двинуться в путь. Отвага и решительность — непременная часть его поклажи. Ему прощаются любые проказы, если они совершены с честью и блеском.
Во время полевых учений нам раз или два задавали тему маневров, формулировка которой вызывала у нас улыбку. Она начиналось так: «После неудачного боя на севере Луары наша часть отступает в южном направлении, прикрываемая кавалерийской дивизией, развернутой по фронту от Жена до Монсоро…»
Сама формулировка обнаруживала ее военную фантастичность. Двадцать, тридцать, а может, и пятьдесят выпусков до нас точно так же смеялись над этой невероятной ситуацией.
Хоть мы и старались как можно четче выполнять наши упражнения, отчасти это было еще детской игрой. Жандармы-разбойники, атака на иллюзорные замки… После маневров нам полагалось собрать и пересчитать свои холостые патроны.
Однако еще до наступления лета невообразимое станет явью. И сомюрские курсанты, усиленные лишь несколькими орудиями да кое-какими избежавшими разгрома подразделениями, действительно будут держать весь фронт от Жена до Монсоро со своим старым учебным оружием и на три дня остановят целую вражескую дивизию, когда во всех других местах бои уже прекратятся. Это и есть кавалерийский дух, доведенный до его высшей степени.
Мой выпуск не познал в Сомюре других тягот, кроме суровой зимы. В этом мягком по климату луарском краю температура в январе-феврале опустилась почти до минус двадцати. Все реки замерзли, а дороги превратились в катки. Лошадей пришлось подковать шипами; моторы наших мотоциклов и старых бронеавтомобилей времен войны 1914 года отказывались заводиться, шагать в ногу по ледяной корке было отнюдь нелегким упражнением. Мы возвращались, продрогнув до костей.
Но все эти неудобства — пустяк по сравнению с тем, что происходило в Лотарингии, где мороз был еще более жестоким: ниже на целых десять градусов! Сводки новостей сообщали о стычках патрулей в лесу Варндт. Единственную активность на фронте между линией Мажино и линией Зигфрида проявляли кавалерийские разведывательные отряды. Мороз делал раны смертельными и немедленно превращал мертвецов в каменные статуи. Но похоже, надо было прощупать оборону противника. И дать тылу иллюзию боев.
Каждый набор сомюрских курсантов организовывался в эскадроны и взводы, которые по традиции назывались «бригадами». Отсюда и название книги. Я попал в двадцать шестую бригаду, которую разместили на этажах центрального корпуса. Мы жили по восемь человек в комнате. Прообразом для героев романа послужила моя собственная восьмерка, то есть мы сами — восемь товарищей.
Ко всеобщему удовольствию, среди нас оказались два сына производителей коньяка, которых отцы щедро снабжали своим продуктом, соревнуясь в его качестве и выдержке. Финшампань [38] прибывал целыми ящиками прямиком из «рая», поскольку так назывались личные запасы крупных коньячных производителей. И каждый вечер, чтобы справиться с холодом, мы выдували целую бутылку пятидесяти, а то и столетнего напитка.
Один из наших, бенедиктинский послушник, тоже ничуть этим не гнушался, после чего, когда звучал сигнал к отбою и гас свет, без всякого стеснения преклонял колена возле койки и читал свои молитвы. Его силуэт вырисовывался на побеленной известью стене.
Непредвиденным, необычным, а вскоре и симпатичным стал чех, деливший с нами комнату. Он занимал первую койку слева от двери, как входишь. Я помещался напротив. Это был рослый светловолосый малый с продолговатым лицом и прозрачными глазами. Обычно он был задумчив, но временами порывист, неутомим во время маневров, превосходно играл на аккордеоне и обладал солидной способностью поглощать спиртное, ничуть не изменяя ни своему самообладанию, ни меланхолии.
Его звали Петр Фюрт. Он был включен в наш набор, чтобы стать офицером службы взаимодействия с чехословацкой армией, которая воссоздавалась во Франции. Он оказался самым зрелым из нас, и не только потому, что был старше на несколько лет, но, главное, потому, что познал гнет нацистов и изгнание.
Четверть века спустя, в тот год, когда я был принят во Французскую Академию и моя биография стала известна более-менее повсюду, я получил из Чехословакии письмо от этого самого Петра Фюрта, в котором он спрашивал, не был ли я в Сомюре в 1940 году и не я ли «тот господин Дрюон, который говорил на таком красивом французском языке» и который вручил ему от имени всех товарищей по комнате хлыстик как подарок на день рождения. Одно из его редких приятных воспоминаний, писал он мне, в то время, когда их совсем не было.
Я смог ответить ему, что не только это был я, но и что он сам, под именем Сирила Стефаника, стал персонажем романа.
Я узнал тогда продолжение его собственного романа. После поражения наших войск он перебрался в Англию, влился в зачаток чешской армии, которая снова там возрождалась, женился на англичанке, участвовал в последних боях войны и наконец вернулся на родину, где вновь взял в свои руки отцовский завод по производству бумажной массы. Короткая отсрочка. Ибо вскоре ему опять пришлось познать притеснения, на сей раз от коммунистического режима, и он оказался служащим на собственном предприятии, ставшем коллективным.
Вот почему, наверное, он получил разрешение на поездку во Францию. Мы вместе вернулись в Сомюр. Я с удовольствием показал ему нашу прежнюю Школу и широкую эспланаду Шардонне, которая простирается перед ней, по одну сторону знаменитый берейторский манеж, по другую — большие конюшни. Мы побывали там, где проходили наши учения, в Вери и Треффоре; остановились в деревенском кафе, где после полевых занятий откупоривали бутылки варена — лучшего из вин Шампиньи.
Никогда я не видел, чтобы человек с таким счастьем вспоминал время невзгод. И если я когда-либо делал подарок другу, то это были те три дня на Луаре нашей юности.
Петр Фюрт любил Францию с редкой силой.
Через несколько лет ему удалось вернуться и осесть здесь окончательно, построив в Вогезах — не без трудностей, но с невероятной энергией — новый завод.