Мне понадобилось пять минут, чтобы добраться до конца вагона. Здесь снова нагромождение багажа, касок и оружия. Открытый туалет, дюжина стоящих солдат. Но вдобавок прижатые к двери два французских унтер-офицера: один из колониальных войск, другой из авиации; два отпускника, которые наверняка друг с другом не знакомы, но объединены своим изгнанием в этот вражеский вагон. Это наихудший из нынешних образов нашей призрачной армии.
Я проталкиваюсь через заслон немцев перед тамбуром. Дальше меня останавливает плотная масса молодых людей одного возраста, лет двадцати, молодых рабочих и крестьян, которые перекликаются, стоят, скучившись, шутят, смеются. Слышу даже, как они поют в середине коридора «Рядом с моей блондинкой». Кто может петь сегодня и кто эти парни, все с чемоданчиками или вещмешками? Я приближаюсь, спрашиваю.
— Мы новобранцы, — отвечает один из них.
— Новобранцы?
— Ну да, для «Молодежных делянок».
Я и забыл… Забыл про эту пародию на военную службу, службу без оружия, когда молодых людей из свободной зоны посылают на восемь месяцев расчищать вересковые заросли или жечь древесный уголь. Я думал, что сегодня правительство тоже об этом забыло.
Я знаю, что в Виши министр труда, старец с длинными седыми волосами, часто плачет по ночам в своей квартире, поскольку немецкое правительство грозится силой забрать ребят с «Молодежных делянок» и отправить на заводы рейха. Но призыв нового контингента все-таки был поддержан, как раз в день вторжения в свободную зону, словно чтобы нарочно скучить молодежь, лучше ее подставить.
И эти дурачки, сидящие под окном, продолжают распевать «Рядом с моей блондинкой». Они хотят считать себя новобранцами, как их старшие — их отцы и братья.
Я по-прежнему ищу место; не место в купе, а просто уголок, чтобы поставить свой чемодан и воспользоваться им как сиденьем.
В следующем вагоне опять пассажиры, зеленые мундиры, ребята с «Молодежных делянок», еще больше вперемешку.
Я временно устраиваюсь возле молодой женщины с усталым лицом, тоже сидящей на своем багаже, с ребенком лет семи на коленях. Я слышу, как она шепчет время от времени:
— Спи! Попытайся заснуть, милый.
Если бы ребенок заснул, она бы тоже смогла отдохнуть. Я догадываюсь, каким был день этой женщины: сначала очередь с шести часов утра у дверей поставщиков; возвращение в одиннадцать с несколькими морковками и небольшим количеством колбасного эрзаца на дне кошелки; затем два часа стараний у плиты, потому что газовое пламя такое слабое, что продукты никак не приготовить; во второй половине дня стирка без мыла, одной щеткой; и наконец вечером, поскольку все семьи сейчас разбросаны, а какой-то родственник, брат, быть может, заболел на другом конце Франции, эта поездка в коридоре вагона. И всю ночь она будет бороться с нервным возбуждением, тревожась за своего ребенка.
«Спи! Попытайся уснуть!»
Она подтягивает спустившиеся чулки на костлявых бледных ножках.
Немцы, занявшие здесь места, в основном солдаты авиации, которых лучше других одевают и содержат в армии рейха. Почти все высокие, белокурые и красивые. Чувствуется, что они очень гордятся великолепной тканью своей униформы, своими длиннющими цементно-серыми шинелями, которые доходят им до щиколоток. Совсем рядом с нами какой-то капрал достает из кармана большой бутерброд. Между ломтями густо намазанного маслом белого хлеба виднеется, лезет через край, выставляет себя напоказ толстый ломоть розового мяса.
— Мама! Я есть хочу.
Мгновенный рефлекс. Маленькие худые ножки рядом со мной зашевелились. Чулки снова сползли.
— Мама! Есть хочу.
Ребенок не сводит глаз с розового мяса. Он не спит просто потому, что голоден.
В первый раз с тех пор, как я сел в поезд, замечаю тряску вагона, этот ритм колес, в котором могут петься все трехтактные песни. На какой-то миг теряю нить своей мысли, и в моей пустой голове сама собой рождается некая музыка. Неужели я буду столь же чувствителен к ломтю розового мяса? Глупо. Я принадлежу к классу, который питается намного лучше других в стране. Иногда я даже стыжусь этого. Я запретил своему уму думать об охоте за съестным. Нам всем не хватает веществ, содержащих азот.
Я снова смотрю на немецкого капрала. Он какое-то время тянет зубами слишком жесткое мясо, которое не хочет рваться. Останавливается, смотрит на меня и говорит по-французски, с сильным акцентом, но вполне отчетливо:
— Не поддается… Наверняка английское.
Хохочет.
После секундного удивления я отворачиваюсь, чтобы улыбнуться. Немец наверняка ошибся насчет смысла моей улыбки, мне кажется, что он хочет завязать разговор. Достаю газету из кармана. Всего один листок. Ни одной подписанной статьи. Коммюнике вишистского правительства с предписанной жирностью заголовков. «Введение действующих войск производится в величайшем порядке. Долг населения состоит в том, чтобы принять немецкие подразделения со спокойствием и достоинством». Переворачиваю. «Продуктовые нормы на месяц». Невольно пробегаю глазами. В этом месяце мы имеем право на двести пятьдесят граммов макаронных изделий, три килограмма картошки, тридцать граммов кофе или девяносто граммов эрзаца, литр вина в неделю и т. д. в той мере, в какой будет снабжена торговля.
В купе за моей спиной разговаривают две женщины.
— Вы живете в Марселе. Похоже, там сейчас с едой труднее всего. А теперь, когда они здесь, будет еще хуже…
Недавно на перроне я слышал двух зрелых, хорошо одетых мужчин, наверняка деловых людей, которые говорили:
— Если хотите, могу вам подсказать один ресторан в Ницце. Есть там надо в подсобке за кухней. Это довольно дорого, но в прошлый раз мне подавали…
Повсюду, на всех уровнях общества одни и те же разговоры. Сначала: «Вот мерзавцы!» — и сразу же после этого о еде. Богатые говорят о ресторанах, бедные — о бакалейных лавках; дети сучат ногами при виде хлеба; у этого народа наваждение голода.
Поезд замедлил ход. Вдруг свет мигает; мы налетаем друг на друга. Это не столкновение, просто тормоза без смазки. С каждым поворотом колес разогретый механизм изнашивается все больше.
Кто-то сходит. Кто-то садится. Речь по-прежнему только о немцах. Каждый приносит новости из своего города.
— Войска с самого утра идут, без остановки…
— Да откуда они их столько берут…
— Сразу же заняли почту. Выгнали всех из Коммерческой гостиницы, вот мерзавцы…
Их уже не называют «бошами», как в ту войну, ни «фрицами», как в сороковом; весь народ называет их «мерзавцами», и этого достаточно.
Я воспользовался суматохой, чтобы найти менее переполненный вагон. Когда поезд снова трогается, в купе встает какой-то человек и предлагает мне свое место.
— Посмотрю в окно, — говорит он. — Сейчас ночь, мало что увижу. Но все равно приятно — родные края. Два с половиной года прошло…