Не решай за Господа. Он все устроит, как должно.
Голая, без привычной рясы, без рабочей робы, она сама показалась себе маленькой, как та девочка. Волосы всем остригли огромными, как кочерги, ножницами. Раздали куски мыла. Синее, белое и розовое, остро пахнущее немецкое мыло. Может, и правда помывка? Нагие, все дрожали. Железные двери раскрыты. Все падали в пасть смерти сгорбившись, втянув голову в плечи, кто молча, кто плача и крича. Под потолком дырявые стальные круги. Из них потечет вода. Или польется смерть. Никто не знает.
Жались друг к другу худые, ребрастые тела. Женщины к животам детей прижимали. Плакали, выли. Молились. Мать Марина шагнула в черный зев газовой камеры, распрямив плечи, глубоко вдохнув — ядовитую вонь? — о нет: широкое небо. Оно там, над плоскими, как разделочные доски, крышами. Одно: над Германией, над Францией, над Россией.
Перед адским порогом стояла — крестилась. В двери входила — крестилась.
Широкое крестное знаменье за ней повторяли многие руки.
Железные двери с круглыми глазками для наблюденья закрылись.
Чужие глаза прижались к глазкам. Подсматривали. Глядели, как женщины падают на колени, сбиваются в живые белые, желтые кучи, шевелятся червями, дергаются кузнечиками, царапают стены ногтями, высовывают языки. Как их рвет на пол, на кафельный пол, чисто вымытый, аккуратно.
Задыхайтесь, куклы. Вы не люди. Вы мусор. Сваливайтесь на пол скорей, и мы вас сметем в совок щеткой и сожжем в печке.
Дети погибали быстрее взрослых. Дети и старухи.
Губы синеют. Рты беззвучно кричат. За железными толстыми дверями воплей не слышно.
Уже в душегубке, на коленях стоя, — глаза вылезали из орбит, тошнило, вокруг головы огненный обруч безумья, — захлебываясь болью, она поднесла щепоть ко лбу.
Когда все задохнулись и обратились в трупы — человечьи дрова сожгли дотла.
Сожгли и мать Марину.
И Господь и Пресвятая Богородица стояли рядом с нею, горящей в печи, по обеим сторонам ее огненной плоти, и сгорали вместе с ней.
* * *
Аплодисменты. Немцы такие вежливые. Они тоже могут рукоплескать. Как и французы. Как и русские. Цивилизованная нация. О, они еще такие щедрые! То денег сунут, то коробку конфет подарят, изысканный бельгийский шоколад, Descalides.
Наталья Левицкая пела офицерам германской непобедимой армии. Пела, как обычно, как всегда: а не все ль равно, кому петь? Генерала Саблина взяли в первую неделю после сдачи Парижа. Иной народ проклинал бошей, а иной — восторженно высыпал на улицы, встречал захватчиков цветами, радостными криками, кое-кто даже выбрасывал руку вверх в их дурацком тупом приветствии: «Хайль!».
В зале — их фюрер. Он тоже хлопает ей. Ей какая разница, фюрер, дурер?! Песня ни хуже, ни лучше не станет. Куда отправили Саблина — ей не сказали. Сказали: «Пой, пташка! Так красивы русские песни!». Она и пела.
Усики у фюрера. Смешные такие. И ведь ни черта не понимает, что она поет. Имя ее кричит: «На-та-ча!». И еще: «Вундершен!». Нравится, значит.
Все, она под покровительством. Ее не тронут!
Гитлер лениво похлопал и бросил. Встал, ногой двинул стул. Отпил из бокала. Левицкая пела не в концертном зале — в ресторане «Русская тройка», у Дуфуни Белашевича.
Пошел вон из зала. А, куда-то опаздывает. Дуфуня перед концертом шепнул ей: Наталья, у нас нынче ихний фюрер, ты разоденься поприличней, а пой пожальчей. Сердце-то ему железное — растопи!
Она и старалась. Голос лился — горячее масло.
* * *
Красивая толстощекая баба. Настоящая русская баба. Наверное, хороша в постели. Славянки послушны, как все восточные женщины. Это враки, что русские бабы сильны и суровы; они так же податливы и услужливы, как все другие, если на них прикрикнуть, схватить за волосы, подчинить. Ее муженька забрали и уже расстреляли. Красивый голос. Жаль.
Он наклонился к адъютанту:
— После выступления — взять.
Чеканя шаг, вышел вон. Дуфуня Белашевич, красный как помидор, провожал германского царька глазами. Тайком перекрестил живот. Левицкая махнула аккомпаниатору: все, баста! — и, чуть качаясь на высоких каблуках, шелестя платьем в модных блестках, прошла со сцены в крошечную гримерку. Перед зеркалом сидела обезьянка, катала за щекой орех. Левицкая схватила обезьянку на руки, осыпала поцелуями. Дуфуня, стоя в дверях, морщился:
— Фу, Наташка, как ты можешь чмокать грязную скотину! А вдруг у нее блохи!
Левицкая тетешкала обезьянку, нянчила.
— Она чистая! Я мою ее шампунем! И прыскаю духами своими!
Пузырек духов — вон он, на гримерном столике. «Коварство Натали». Лучшие духи в мире.
Раздались громкие голоса — собачий лай. В гримерку протопали немцы. Военные формы, сукно не гнется. Негнущиеся позвонки. Расстрельные зрачки.
Левицкая обводила их глазами. «Кто-то из них ведь говорит по-французски. Кто-то. Кто-то!»
— Вы арестованы, мадам. Пройдемте.
О да, вежливы. Орехи в сахаре!
Обезьянка прислонила теплую ладошку к щеке Левицкой. Круглый карий глаз весело таращился, косил. Ну идем, Колетт. Жена красного генерала должна быть за решеткой. Давно поджидала. Странно, если б иначе было.
Певица обернула к солдатам отчаянное лицо. Крикнула:
— Я ни в чем не виновата!
— Прощай, Натальюшка! — сдавленно крикнул старый цыган. Выдернул из-под рубахи оба креста нательных — свой и жены покойницы, — прижал к губам. Перекрестил уходящую женщину.
Ее били, толкали прикладами в спину.
— Прощай, Дуфуня, дорогой! На том свете свидимся!
Обезьянка лопотала по-своему, на забытом людьми веселом языке.
* * *
Нет, он не будет делать в Париже парад победы. Он боится. Много причин для осторожности.
Никогда не демонстрируй мощь своего государства в чужой стране. По крайней мере, пока она окончательно не стала твоей. Аборигены могут возмутиться. А возмущенье — чревато.
Война идет, и против него борются англичане. Если узнают про парижский парад — снарядят в Париж военных летчиков, и не миновать налета во время парада. Очень нужно усеивать трупами и погибшими машинами площадь Согласия.
После вина, русских блинов с красной икрой и звучного пенья красивой славянской крестьянки, прикидывающейся дамой, он размяк, разомлел. Даже выкурил сигару. Черчилль курит сигары. Черчилль любит сигары. Он же сигары ненавидит. А сегодня? Так, позерство. Попытка отдыха. Курение — смерть. Он не курит, нет; только балуется.
* * *
Левицкую сначала держали в камере вместе с пятью женщинами: три — проститутки с Пляс Пигаль, две — несчастные домохозяйки: евреев в сарае укрывали от облав, подкармливали. Шлюхи пели непотребные песенки, резались в карты, расчесывали друг дружке длинные спутанные волосы; потом притихли. Сидят нахохлившись, мокрые воробьихи на стрехе. На Левицкую косятся: а, шансонетка, и тебе хвост прижали! Две другие узницы молчали. Одна — четки перебирала. Вторая, полная и сдобная, мягкая булка, все гладила Левицкую по плечу.