Русский Париж | Страница: 32

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Цари мои, — глухим басом промолвил Шевардин.

«Я с ума схожу. Не иначе».

Царь, царица, четыре великих княжны и цесаревич медленно, медленно подлетели к сцене. Вились над Шевардиным ангелами. Он, замерев, дыханье затаив, следил сумасшедший полет.

«Надо молиться. Не могу, Господи!»

— Да воскреснет Бог и разыдутся врази Его… и да бежат от лица Его ненавидящии Его… яко исчезает дым, да исчезнут… яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси…

Убитые цари летали над дрожащим на пустой сцене певцом.

Ему казалось: лысеющей головы его и деревянных от ужаса плеч касаются легкие, чистые крылья.

* * *

Фрина протиснулась к нему. Она все-таки догнала его. Уже держала его за руку.

«Dios, как я хочу его! Он смотрит на меня, как на безумную».

Игорь глядел на мексиканку, прищурив густые ресницы, и думал: «Вывалятся из-за пазухи кошельки. Надо переложить в карманы».

Ослепительно улыбнулся красивой смуглой даме.

— Простите, я…

Она не дала ему договорить; шагнула вперед и положила руку ему на губы.

Он схватил руку, еще крепче к губам прижал. Получалось так — целовал.

— Вы знаете, кто я?

Игорь обнимал ее глазами. Не надо тратить слов. Слова хороши тогда, когда нет чувства.

— Мне наплевать, кто вы.

— Говори мне «ты».

— Хорошо. Ты.

— Ты!

Он видел — она упивалась этим «ты». Какой павлиний, петушиный наряд! В Париже так не одеваются. В Буэнос-Айресе тоже. У нее плохой французский. У него тоже. Они близнецы. Брат с сестрой — оба смуглые, оба южане. В него навек въелся аргентинский загар. Венесуэлка? Испанка? Мексиканка? Быть может.

Стадион ревел и кипел вокруг них.

— Уйдем отсюда.

— Куда?

— Куда хочешь. Я тебя поведу.

— Веди. Согласен.

С ужасом, весело, подумал: «Я согласен на все, такая ты красивая».

Взял ее крепко, крепко за руку.

Прижавшись друг к другу, они вышли из победно ревущего стадиона на широкую площадь.

— Ты помнишь поезд?

— Да, помню.

Засмеялся.

— Чему смеешься?

— Вспомнил, как ты вынимала мешок с едой, запускала туда руку и доставала оттуда апельсин. И еще длинный такой плод. Желтая мякоть, розовая. Он очень хорошо пах, ароматно. Ты резала его на кусочки ножом. И так красиво ела. Я любовался тобой.

— А, это папайя. Люблю папайю.

— Да, папайя. Я ее вспомнил. Я ее тоже ел.

— Здесь? В Париже?

— В Буэнос-Айресе.

— Ты аргентинец?

Она радостно перешла на испанский. Он покачал головой.

— Нет. Русский, — ответил по-испански.

— Русский? О!

Слова кончились. Глядела на него, как на диво. «Явление русского бога испанской девочке». Он обнял ее за плечо, и его ладонь запылала — такой горячей была ее кожа сквозь красный рукав.

— Ничего не спрашивай. Просто идем, и все.

— Да. Просто идем. Я полюбила Париж. Он красивый… изящный. Прозрачный, как флакон с хорошими духами. И так же хорошо пахнет.

Смеркалось. От стадиона до острова Ситэ они шли пешком, и ноги не натрудили.

Забыли время и день, перепутали утро и ночь. Забыли себя. Париж обнимал их, качал в колыбели ладоней. Подошли к парапету. Сена тихо светилась. На другом берегу парапет весь был увит темно-зеленым, траурным плющом. И часть стены Нотр-Дам — тоже. Плющ затягивает забвеньем камень. Закрывает от глаз вечность. Слабое растенье, а дай ему волю — камень источит и пожрет, прорастет сквозь вековые кирпичи и плиты.

Фрина встала у парапета, глядела на воду.

— Река. Здесь река. Мехико сухопутный город. Там одни горы вокруг.

— Ты живешь в Мехико?

— Я живу везде.

— Кто был с тобой в вагоне? Этот пузан? Твой муж? Любовник?

— Пусть тебя это не волнует.

Замолчал. Нотр-Дам нависал мрачной громадой. Лиловые сумерки набрасывали на Париж, как на клетку с канарейкой, темный платок.

— Зайдем в собор?

— Зачем? Ты хочешь помолиться? Я не хочу.

— Хочу поставить свечу.

Перешли Сену по узкому тонкому мосту. Средневековый мост, кружевной. Сейчас подломится под ногами, они оба рухнут в реку.

Зашли в огромный, грозный, как рыцарь в каменных латах, скорбный собор. Игорь задрал голову: ну и высота! Он за все это время еще ни разу не был в Нотр-Дам. Древностью, смертью пахнуло. «В наших, московских церквах, в православных, не так. Там — солнце, и весело, и золото окладов горит, и византийская эта роскошь паникадил, и всюду, всюду — Спаса глаза, этот теплый, родной до боли Христос. Христос — воистину Отец. И Мать с Ним: горит глазами в пол-лица со всех образов! Где тут — Отец? Где — любовь?»

Фрина подошла к ящику, где сложены белые, толстые, длинные свечи. Выбрала две. Порылась в кармане, опустила франки в дырку сердечком, прорезанную для пожертвований на храм в деревянном черном цилиндре.

Протянула свечу Игорю.

Взял. Подошли к горящим кучно свечам. Затеплили от чужого огня. Теперь в руках у них свечи пылали. Белый воск плавился в пальцах. Фрина задрала голову, глядела на Игоря. Он глядел в ее смуглое, с мелкими, как у обезьянки, чертами, лицо.

Красивая обезьянка. Залетная мексиканка. Гостья в Париже. И уедет отсюда, может, завтра.

«Мы все гости на этой земле».

Белый огонь лизал подбородок Фрины. Она тихо вскрикнула. Поставила горящую свечу в железный подсвечник, похожий на кукольную миску.

Игорь держал свечу. Глядел на огонь.

— Почему не ставишь?

— Хочу к Богородице поставить, — медленно по-русски сказал.

— Что-что?!

— К Божией Матери, — повторил по-испански.

Нашли не икону — картину. На холсте — сюжет Рождества: Мария лежит на родильном ложе, плотная ткань рубахи свешивается до полу, скомканы простыни. Девицы в тазах несут воду для омовенья. Крепкая женщина, по виду крестьянка, с толстой как бревно шеей, с пухлыми белыми руками, ставит в изножье кровати медный таз, полный голубой, серебряной воды. На руках у молоденькой девчонки — рожденный Младенец. Краснокожий, мокрый, орущий. Скрючены ручки и ножки. Нежный свет над затылком. Свет говорит людям о том, что Он — Бог. А люди не верят, не знают. Бабы просто роды у другой бабы принимают; и все.

Почему тут не иконы — живопись? А, да все равно.