Русский Париж | Страница: 46

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Не пережил революцию. Так и сгас — голодный, у открытой дверцы печки-буржуйки, засовывая в огонь не полено — драгоценные книги: «Русскую историю» Сергея Соловьева, мемуары императрицы Екатерины, «Искусство итальянского Возрождения» Александра Бенуа, издательство «Аполлон», 1910 год…

«Папа и Пушкина в буржуйке сжег. Прощай, свободная стихия!»

— Вам расстегайчик положить с чем, Анна Ивановна, родная? С мясом или с вязигою?

«Она сказала мне — “родная”…»

Анна положила руку на руку Елизаветы Прокофьевны.

— Спасибо… О, спасибо… Я — дома.

Глаза блестели невылитыми слезами. Губы улыбались. Старухи, плывшие в последней русской лодке здесь, в предместье Парижа, торжественно поднимали бокалы с красным вином, как встарь на приемах в царском дворце.

Встала тощая старуха, на костистую клячу похожая. Волосы убраны под платок, платье в пол. Здесь никто не признавал никакой моды. Одевались, как в погибшей России. Анна словно бы на Волхонке, на Арбате двадцатилетней давности оказалась.

— Сегодня знаменательный день. У нас — русский поэт!

«Сказала — поэт, а не поэтесса. И на том спасибо».

— Русские поэты гонимы были и светскою чернью, и завистниками, и иными врагами… И — властью! Ибо поэт свободен был всегда. Поэт — олицетворенье свободы! Но здесь, теперь… — Горло старухи дернулось. Длинные желтые лошадиные зубы показались — то ли в горькой улыбке, то ли в гримасе запоздалой боли. — Распри забыты. Мертвые наши поэты и погибшие цари — на одной доске. В одной земле. На одном облаке в небесах летят! Обнялись! Помянем их! И Александра Второго Освободителя, зверски замученного. И Александра Третьего Благословенного. И Николая Второго, батюшку нашего последнего царя, со всю семьею его, чьи белые косточки — там, в уральских лесах… в сырой родимой земле… гниют… И Михаила Юрьевича, и Александра Сергеича, пулями на дуэлях убитых. И Николая Некрасова, что на смертном одре — о России-матушке мыслил, о России плакал! И Федора Тютчева, что вопросил однажды, взор к небу подымая: «Ангел мой, ты видишь ли меня?». И Афанасия Фета, ведь это он сказал: «Какое счастие, и ночь, и мы одни! Река как зеркало, и вся блестит звездами…».

Старухи, сжимая в высохших дрожащих пальцах бокалы, плакали, не стесняясь.

Анна встала. Хрустальная ножка бокала чуть не хрустнула в руке.

— И Александра Блока, что умер в революционном Петрограде от голода. И Сергея Есенина, который в Питере в гостинице «Англетер» повесился. И Николая Гумилева, его в двадцать первом году на расстрел повели, а он — стихи в лицо палачам читал! За них, любимых! Святых!

Анна еле донесла бокал до рта — так дрожала рука. Выпила; жар разлился под ребрами.

За обедом она расспрашивала русских, как они живут тут, в Сент-Женевьев-де-Буа. Натуральное хозяйство; взаимопомощь; жизнь на пожертвованья. Давали уроки музыки. Вышивали, и вышивки продавали. Шляпки мастерили, и шляпки продавали. Мать Марина с улицы Лурмель богомазов прислала — научили насельниц иконописи. И иконы писали; и русские церкви во Франции, по всей стране рассеянные, их покупали. Церквей русских немного, да ведь и икон немного! А каждую малевали тщательно, вдумчиво, долго, помолясь.

Священник тут тоже жил и на обеде присутствовал. Вина не пил. Сейчас же не пост, пожала плечами Анна. «Он трезвенник у нас, благочестивый!» — вздохнула Елизавета Прокофьевна. Батюшка подсел к Анне, когда обед завершался, и все расстегаи съедены были, и гречневая каша в горшках, и русский борщ со сметаной, и блины с грибами и солеными огурцами.

— Анна Ивановна, любезная! Стихи о Боге-то Господе пишете?

Анна подбородок вздернула. Как током ударило.

— Все, что поэт пишет, о Боге!

— Смею вам не поверить. — Священник подавил вздох. Глядел на Анну искоса и снизу. — Есть светские стихи! А есть — духовные.

— Стихи сами есть Дух Божий! — Анна начинала злиться.

Батюшка по-молодому ожег Анну взором. Радужки смоляные, и нос с горбиной; будто горец, чечен, осетинец. А может, бывший терский казак.

— Хм! Дух Божий, говорите! А это, по-вашему, Дух Божий? «И так давно постыли люди, уныло ждущие Христа… Лишь дьявола они находят… Их лишь к отчаянью приводят извечно лгущие уста…» Так вы, вы-то, мадам дорогая, с кем — с Богом или с диаволом?

Анна встала. Священник смотрел на ее грудь.

— Вы русский человек. И русский священник. Зачем вы задаете мне вопрос, на который у меня ответа нет?

— Мы здесь все на чужбине. Бог — единственное наше прибежище. Православная церковь — наш единственный ковчег. И мы…

— И мы доплывем до Арарата, — невежливо перебила батюшку Анна, — и Ной выпустит из ковчега голубя на землю!

Валя Айвазян, рядом стоявшая, дернула Анну за рукав.

— Давайте лучше вам станцую! И — спою!

И уже увядшая роза в черных волосах, и уже откуда-то расписной, в красных розанах, черный платок принесли. Не армяночка — цыганочка!

Анна села за рояль. Поморщилась: о, фальшь! Сцепила зубы. Аккомпанировала Вале — та пела упоенно, счастливо, низким, чуть хриплым голосом старинный цыганский романс:

— Что делать, сердце, мне с тобою! Как тайну мне свою сокрыть…

«Спасибо, мамочка милая, что в свое время три шкуры с меня драла, за инструмент насильно усаживала, сладкого лишала, гаммы-арпеджио-этюды зубрить заставляла, да ведь выучила же! Играть умею! Музыка мне — открытая шкатулка! Отворю клетку — моя птица! Живет, бьется под пальцами…» Валя поводила, трясла плечами, хлопала себя ладонью по щиколотке — плясала «цыганочку». Расписной платок взвивался черно-алой метелью. Это черная ночь над Москвой. Это кровавые цветы на снегу. Это…

«Вся наша жизнь: темная ночь да алая кровь».

— Ехали цыгане с ярмарки домой да домой! И остановилися под яблонькой густой… Ох, загу-загу-загулял-загулял мальчонка молодой, молодой! В красной рубашоночке… хорошенький такой…

Расстроенный рояль стонал, вскрикивал пронзительно. Валя сплясала; стояла, запыхавшись; насельники хлопали благодарно: «Ай, молодцы барышни! Ах, хорошо!». Анна сняла руки с клавиш.

— Давайте я вам рояль настрою. Клещи принесите мне! Камертон есть?

— Анна Ивановна, нет камертона…

— Ничего. Сейчас!

Она закрыла глаза, вслушалась в неслышимую ноту внутри себя, пропела, ища тон:

— Ля… ля…

Клещи принесли. Анна подтягивала струны, крутила, уцепив клещами, рояльные колки.

Елизавета Прокофьевна воскликнула:

— Боже, вы еще и музыкант! И — настройщик! А поэт-то какой! Сколько талантов в одном человеке! Валя говорит — вы еще и мать прекрасная!

Анна бросила клещи на стул.

— Мать я плохая.

— Не возводите поклеп на себя! У вас деток сколько, позвольте спросить?