Русский Париж | Страница: 47

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Недолго думала.

— Четверо.

— Господи! Как вы их спасли-то всех… в такую-то годину тяжелую! Адову! Да вы герой!

— Я не герой. — Анна погладила струны рояля, как струны арфы, ладонью. Они прозвенели тихо: ручей прожурчал. — Я — лошадь. Меня заездили. Я смертельно устала. Я тут у вас… отогрелась душой… как в России… побывала…

«Не хватало еще зареветь. Корова».

Объятья Елизаветы Прокофьевны мягкие и теплые, Анна будто погрузилась в раздавшийся, пахучий, сытно-горячий шар свежего теста.

— Анна Ивановна! Вы превосходный музыкант! — Валя Айвазян еще переводила дух после «цыганочки». Мяла в пальцах кисти платка. — Вы — клад! Дина Кирова сказала мне, что дала вам телефон Прохора Шевардина. Вы Шевардину-то телефонировали?

Из Сент-Женевьев-де-Буа уезжали уже затемно. Автомобили мчались по шоссе навстречу, разрезая ночной воздух слепящими фарами. Валя молча вела авто, и Анна молчала. О чем говорить? Они побывали в России. На ледяном сколе русской льдины, что мчится по весенней реке. Вот растает льдина — и все старушки утонут в пучине.

Да ведь и они сами тоже утонут.

Но пока не утонули — плывут.

Может, и правда написать стихи о Христе?

* * *

Красные складки тяжелого бархатного занавеса «Гранд Опера». Красное знамя. Опять оно. Везде. И в Париже.

Франция, не ты ли выдумала знамя красное? Цвета крови людской?

Репетировали «Жизнь за царя». Падал красный тяжелый бархат по обе стороны сцены. На сцене голосили певцы, закрывали глаза, напрягали связки и животы. Антониду пела высокая девушка с высокой грудью. Ростом почти с Шевардина самого. Русская! Без акцента поет. Да они тут все русские, все солисты, кроме хора. Хор — из французят. Перевирают беспощадно русские слова. Шевардин настоял, чтобы оперу Михаила Глинки ставили в Париже на русском языке.

Анна беззвучно шла по мягким красным коврам Парижской Оперы. Сцена залита светом белых софитов. Жарко тут. По вискам потек пот. Анна ладонью лицо вытерла. Пахло пудрой, пыльным бархатом, актерским потом, духами. Впечатывала шаги, к сцене шла.

А там — Шевардин: грозный, громоздкий, громогласный. Рот откроет — все декорации зазвенят, затрепещут, обвалятся вот-вот!

Последнее действие. Анна оперу наизусть знала.

Шевардин раскинул руки. На распятого стал похож. Только — без креста.

— Ты взо-о-ойдешь, моя-а-а-а заря… Над ми-и-иро-ом свет пролье-о-о-ошь!..

Пел самозабвенно. Голос медом, маслом наполнял зал. Великий бас не замечал мрачную худую женщину в черном жакете и длинной безвкусной синей юбке, с горящими из-под челки глазами.

Нервничал. Не так поют певцы, дураки! Все не туда! Когда высокие ноты берут — дыхания мало из живота подают и тон понижают! Отсюда фальшь. Фальшь — не терпел!

— Пардон! Пардоннэ муа-а-а, месье, да-а-ам! Что вы меня пытаетесь обмануть! Нина! Ты недобираешь верхи! Маэстро, эй! — Подошел к рампе, над оркестровой ямой наклонился, захлопал в ладоши, останавливая реку музыки. — Не так быстро! Не тот темп! Медленней! Мед-лен-ней! Lento! Grave!

Все приседали почтительно, напуганно. Боялись гнева звезды.

В ободранном зипуне Ивана Сусанина Шевардин походил на медведя. Громы и молнии метал! Сейчас в красный занавес, как пес, вцепится — разорвет!

Анна одна не боялась. Цок-цок — к рампе каблучки: с ковра — по голому паркету.

Постучала костистой ладонью себя по груди: я тут, тут! Увидь меня!

Увидел. Ближе к рампе шагнул. Огни подсвечивали его снизу — гиганта, колосса. А внизу — у первого ряда партера — малютка, нищая побирушка.

«Точно, русская. И милостыньку сейчас у меня будет просить. Будто я — Крез, и у меня закрома денег».

— Я хочу…

— Нет денег! У меня сегодня нет денег! Ни для вас! Ни для кого!

В полнейшей тишине слышно, как хрипло дышит простуженная французская хористка.

Дирижер тихо постучал палочкой по пульту. Это означало: «Внимание, тайфун».

У Анны внутри стало черно и холодно: махнуть сейчас рукой — все вокруг обратится в лед. Ответить? Заплакать? Крикнуть: я не за деньгами пришла!

«А за чем же, ты, нищая?! Что за либретто ты напишешь ему?! Про Ипполита и Федру?! Про Тезея и Ариадну?! А может, про гибель царя Николая и святой семьи его?! Да он либретто твое — слугам велит в ватерклозет снести!»

Губы дрогнули. Шевардин изогнул брови, насупил их устрашающе. Вращал глазами.

Оперный, картонный Мефистофель. Голос велик у тебя, старый медведь, а душа?

«Прости его. Он просто устал. Устал, как все мы».

Анна повернулась и пошла вон. Шевардин провожал глазами ее качающуюся узкую спину.

«Некормленая, доходяга, русская несчастная баба… может — графиня, княгиня, обнищавшая до нитки… а я… негодяй…»

— Господа! — Хлопнул в ладоши. — Собрались! Не расслабляться! Мне киселя не надо! Мне нужна — пружина! И свободно чтоб летел голос! Без натуги! Кто еще раз сфальшивит — убью! В оркестровую яму кину!

Высокогрудая певица, певшая партию дочери Сусанина, Антониды, под гримом побелела от обиды. Да никто слова не смел поперек сказать.

* * *

В тот же вечер, после репетиции в «Гранд Опера», Шевардин и Кирилл Козлов ужинали в ресторане отеля «Regina». Любимые певцом устрицы. Любимая черная икра — тоска по Волге широкой, сладость утраченной родной жизни. Козлов заказал миногу в лимонном соку. «Проследи, гарсон, чтобы мускат был холодный! Я теплый не люблю. Но это мне, а ему, — кивнул на друга, — теплый, чтоб горло поберечь!» Шевардина в «Reginа» знали, привечали. Лестно было заведенью, что знаменитый на весь мир певец обедает и ужинает у них.

И любимую еду знали; сообщали на кухню, что и как дорогому гостю поднести.

Мясо по-лионски, на вертеле… Лосось, запеченный в тесте, с фаршированными сыром оливками…

Кирилл, уплетая яства за обе щеки — проголодался изрядно за день, а это была первая за сутки еда! — пробормотал с набитым ртом:

— Слышишь, друг, Марк Новицкий умер. Маркуша наш.

— Помянем. — Шевардин поднял бутылку муската «Фронтиньян» тяжело, как гирю, разлил по бокалам. — Царствие… Небесное… душеньке друга…

Не чокаясь, бокалы подняли. Выпили до дна.

— Неверно это. — Шевардин презрительно сплюнул. — Неправильно — французским приторным винишком русского художника поминать. Гарсон! — рявкнул на весь зал, и люстры зазвенели. — Водки!

Немедленно водки принесли. Гарсон разливал в искрящиеся хрустальным льдом рюмки дрожащими руками. Все, кто сидел за столами и ел, глядели на них. Синема, да и только!

Шевардин встал. Встал и Козлов. Выпили водки. Закусили.