— Хотите убежать?
Гомон гостей, и дикий, слепящий свет люстр, огонь брызгает кипящим маслом, ожоги на лицах, ожоги на руках, и выжжены глаза, не видят ничего. Через стол — через белое поле необъятной скатерти с гусиными кровавыми горлами бутылок — лицо, тоже косорылое, тоже японское. Бывшая жена Юкимару. Марико. По прозвищу Белая Тара. Что она делает с перстнем и блюдом? Рис, рыба. Суси. Высыпала в суси яд — он видел. Пододвинула к девочке. Кто пригласил смерть на свадьбу?
Изуми протянула руку к суси. Засияли глазки.
— Это наша японская еда!
— Жри лучше французскую лягушку. — Грубо схватил тарелку и перевернул. Суси вывалилось на скатерть. Рядом восклицали и пели. Ему казалось — это революция, взяли Бастилию, и народ голосит «Ça ira». — Это полезней!
Оглядывалась жалко. Одинока. Жених поет, танцует с другой. Зачем женится на девчонке? Чтобы лопотать в постели по-японски? Бутерброды с черной русской икрой лоснились в лучах огромных люстр. Юмашев расстарался. Может, у Дуфуни заказывал? Игорь схватил Изуми за руку.
— Бежим!
Не сказала ни слова. Дала вывести себя из-за стола. Покорная овца, колокольца на шее не хватает. Он понял: она не совсем понимала, что с ней происходит. Что происходит со всеми ними.
Взял ее за руку, за талию. Так, в притворном танце, и прошагали к двери. Игорь толкнул дверь плечом. Гомон, запахи яств и пота — позади. Мраморная лестница отеля. Чугунные перила. Юная женка знаменитого кутюрье!
«Я все делаю правильно. Так надо». Рука в руке. Рванулся. Побежали. Метрдотель проводил молодую парочку завистливым взглядом: эх, юные годы, где вы.
Как ехали к нему домой — не помнил. Только личико странное, восточное моталось перед ним: дынная семечка, бледная камея.
Ничего не осталось в памяти. Ключ. Кровать. Дым. Серый дым Парижа за окном.
Налег на нее всем телом, услышал жалобный стон. В пылу и беспамятстве не понял: она — чистая.
Сделал ее женщиной. Юкимару его убьет.
Куда она пойдет после безумья, опьяненья?
Шептала ему по-французски, рот ко рту:
— Уедем в Японию! Это страна счастья…
А потом — по-родному лопотала.
Зажмурился. Закрыл девочке рот горячим ртом. Еще одна! На ночь? На всю жизнь?
Где она, вся жизнь?
Перед красной кровью набухшими веками — река, разлив на полмира, березы на ветру: Волга, а может Нева, а может…
«Россия, матушка милая, родненькая… Что я делаю тут…»
И голос Шевардина, глухой, подземно-тайный бас прогудел в нем, внутри, старым, века назад отлитым в апрельских полях, горячим колоколом: «Не велят Маше-е-е… за ре… за реченьку ходить… не велят Маше любить…»
— Изуми… ты… изумительная…
Она все равно не поймет по-русски.
Уткнул лоб в сырую мякоть подушки.
Пора съезжать из президентской мансарды. Картуш завтра увеличит ему жалованье.
«Зачем я сотворил это с нею? Кто такие люди друг другу? Почему все болтают: будет война?»
Смеялась и плакала — все вместе. Суси с ядом. Шампанское и устрицы. Золотые слезы в черном бокале.
* * *
Две женщины ночью стоят на мосту над Сеной.
По-русски с наслажденьем говорят.
То громко: слушайте, французы, нашу великую речь! То тихо, нежно, шепотом: может, тайны друг дружке поверяют?
— Я так рада нашей встрече, ты не представляешь…
— Почему. Представляю.
Смех. Воркованье смеха. Две голубки.
— Ты не пьяна?
— Нет. Хорошее вино. Не пьянит.
— А кальян?
— Русской бабе нипочем эти арабские побрякушки.
Снова смеются. Мурлычут, две кошки.
— Как ты живешь за своим генералом?
— Да как, как… Как могу, так и живу.
Фонари, отраженные в реке, дрожат и плывут жидким золотом.
В руке у той, что ростом повыше, сигарета. Другая не курит — нюхает дым.
Одна тонкая, вот-вот переломится. Другая — широкоплечая, грудастая. Широкие скулы, лицо-тарелка. Даже в синем фонарном свете виден румянец во всю щеку.
— Слушай, подруга! Мы ведь обе Натальи!
— Ха, ха…
— Тезки, значит… Как я не догадалась…
— А я догадливая.
Дым вьется над гладко причесанной русой головой.
— А правду говорят — ты внучка царя?
— Правду. Только кому здесь, в Париже, цесаревна нужна? Да и какая я цесаревна… блядь модельная…
— Молчи. Бога не гневи. Так нельзя о себе.
— Можно. Все можно.
— А слушай, дай закурить?
— Тебе ж нельзя, ты ж певица…
Рука протянута. В пальцы худая вкладывает скуластой сигарету. Подносит огонь.
Тонкие пальцы ссыпают пепел в Сену, в круженье ночного ветра.
— Так по России тоскую… хоть утопись…
— Так утопись, родная.
— Это против Бога!
— А ты против Бога часто шла? Грешила ведь? Или что, ангелочек?!
Молчат. Река течет.
— Грешила.
— Ну так согреши в последний раз.
* * *
Война, да, война.
Разлит в воздухе странный, далекий сизый дым.
Уж по горло войнами сыты; зачем еще одна?
Игорь и Анна встретились внезапно и странно — в продуктовой лавке. Анна покупала гусиные шейки — из них, дешевых, варила бульон с луком. Игорь зашел купить мясной вырезки. Из Анниной сумки торчала бутылка с молоком. Игорь увидел Анну первым. Расплачивалась с лавочником. Слегка дрожали руки. Игорь отметил желтизну прокуренных зубов в мгновенной, напряженной улыбке. Будто ей кто чужой пришитыми нитками губы растянул.
Обернулась. Сделала шаг. Поскользнулась на гладком полу. Сумка вывалилась из рук. Бутылка разбилась с тихим стеклянным ахом, потусторонним звоном. Игорь кинулся. Собирал влажные осколки. Поднял голову: ее глаза натолкнулись на его лицо, отшатнулись, застыли ледяной зеленью.
— Вы?
Засунул пакет с гусиными шейками глубже в сумку. Захотелось скорее уйти, исчезнуть.
Изнутри этой сухопарой, желчной женщины било жестокое пламя.
— Вы мне не рады?
— А чему радоваться?
Вырвала сумку у него из рук. Губы кривились болью.
— Теперь дети останутся без молока.
— Я куплю вам. Не огорчайтесь.
За молочным прилавком взял две бутылки. Анна следила за его руками, за гибкими пальцами, — из них в пухлые руки лавочника перетекала ее жизнь.