Когда брился — довольно глядел на себя в осколок зеркала, любовался. Будто на чужое лицо смотрел. На портрет в Лувре.
«Ах, милль дьябль, да ведь и в Лувре я не был; надо бы сходить, полюбопытствовать. Кабесон, проныра, в Лувр свой холстишко запродал, Кудрун написала!»
С мадам Стэнли Игорь держал связь. Иногда ему на почту в Страсбург приходили письма от Кудрун, до востребования. «Приезжай с победой, — озорно писала толстуха, — ты уже герой! Эн шлет тебе привет. Он успел тебя полюбить».
Полюбить, вон в чем штука. Пожимал плечами. Ветерок из окрытого окна налетал, ерошил отросшие волосы. Все его любят, а он? Чем он ответит людям? Жизни?
Иногда из ночной тьмы всплывало рыбой фугу нежное овальное личико, слышалась сбивчивая, пряная, изломанная речь. Падал на пол черепаховый гребешок. Раскосые глаза превращались в серые бездонные русские колодцы, потом — в круглые, печальные глазенки старой обезьяны Додо. Женщины, бабенки, девчонки. Додо отвратительна. Ольга забыта. Изуми, бедняжка!
О Натали старался не думать.
И тонко подкрашенные старушьи, обезьяньи зенки обращались внезапно в холодную зеленую волну Сены, в эту зеленоглазую реку — время, время, не уходи, время, зачем ты так истрепало меня, я флаг на ветру, я бьюсь, сырая и тяжелая ткань рвется, и дыры зияют, — а я ведь еще столько должен — могу! — сделать в жизни. Зеленые, соленые глаза, не мучьте! Я вернусь к вам.
Когда-нибудь. Я вернусь.
* * *
Премьера «Героев Вердена» в Париже. Весь Париж ломится, летит в синема!
На каждом углу газетчики кричат: «Фильм века! Фильм века!».
Анна купила газету, развернула. С первой полосы ей в лицо ударила взрывная волна. Солдат нес другого на плечах. Согнулся под тяжестью друга. Лицо из-под каски — все в саже. Глаза горят — два угля. Размытый газетный снимок. Кадр из фильма.
А ей в ужасе почудилось: настоящий.
«Вот так начнется война. Так начнется».
Поднесла газету ближе к близоруким глазам. Господи, и ведь уже нужны очки! Старая макака. Боже, бредит она!
С газетной шуршащей страницы на нее глядело лицо Игоря.
«Нет, врет бумага, — говорила себе, идя домой быстрым шагом, заталкивая свернутую в трубку газету в карман плаща, — врут глаза! Не он! Просто — похож!»
Хитрый лисий голос внутри шептал: да он, не обманывай себя, видишь, какую карьеру в Париже сделал этот русский богемный мальчик, это бандит, тангеро, шатун.
Каждый день ездила теперь в русский храм на рю Дарю — священник Николай Тюльпинов положил маленький оклад за то, чтобы ей мыть каменные плиты церкви, утварь мокрой тряпкой протирать, огарки свечные из паникадил вынимать и в корзины бросать. Церковной ли мышью заделалась, Анна?! Все в жизни надо познать. И это — тоже.
Отец Николай сегодня ей дал деньги. Как милостыню — купюры протянул. Чуть не заплакал.
Добрый отец Николай, это верно. Да хуже воровства такая простота и доброта.
Анна вышла из храма, поднесла франки к лицу и прижалась к бумажкам губами. Позор, Анна Царева! Деньги целуешь!
«Это не деньги. Это полмесяца жизни дочери и сына. Я уж давно святым духом питаюсь».
Да, исхитрялись они по-всякому: Аля рисовала карикатуры в парижские газеты, Семен так и работал на советский НКВД. Слава Богу, больше ему не приказывали убивать русских генералов.
«Это война, — он обнимал Анну за плечи, — Аннинька, идет война, она уже идет, поверь».
Анна — не верила.
Идя мимо синема «Глоб», внезапно остановилась, потянула дверь на себя. В кассе билет купила. Долго смотрела на кусок бумаги с цифрами: ряд, место.
— Когда сеанс ближайший? — спросила, нагнувшись к окошку.
— Сейчас, мадам! Через десять, нет, через восемь минут!
* * *
Головы, головы. Ряды деревянных кресел. Полумрак. Парижское тесное, душное синема. Кто изобрел это чудо: картинка на холщовом экране, и буковки на черном фоне, и серые люди, и серые лошади бегут, и серые пушки стреляют?! Анна еле нашла свое место. Проходила меж кресел, наступая людям на ноги, извинялась, ей вослед кто шипел возмущенно, а кто ноги под кресло подбирал и скалил зубы: «Силь ву пле!».
Уселась. Деревянная спинка давила под лопатки, холодила спину. Анна сняла плащ. На нее опять зашикали — она всем мешала. Люди досматривали предыдущий сеанс, а между сеансами в парижских синема не было перерыва. Анна повела глазами вбок — слева соседа не было, а справа девчонка взасос целовалась с парнем. Легкий гул стоял в темном зале, будто бы все они сидели во внутренности летящего самолета, в металлическом бочонке, несущемся меж облаков. Страшно, должно быть, лететь в самолете, невнятно подумала Анна, а глаза ее следили уже бегущие по экрану титры, и она ничего не понимала в белых гусеницах медленно ползущих французских слов.
Летели и ползли белые титры, как облака в иллюминаторе, и у Анны сильно закружилась голова. Она целый век не была в синематографе. Кажется, в Праге последний раз. Ну да, с Залей Седлаковой. Заля сама купила билеты и ее повела. А что они смотрели? Анна не помнила. Кажется, мюзикл какой-то. С Марлен Дитрих в главной роли.
Экран разлетелся на мелкие осколки, и Анна не сразу поняла: это взрыв, и земля и камни и люди летят в разные стороны. Обрывки, ошметки людей. Взрыв, это взрывают, это война, сказала она себе, и у нее захолонуло сердце. Дети! Разразится война, и так будут греметь взрывы, и ее детей разорвет на части, на кровавые лоскуты. Она вцепилась в подлокотники кресла. Зачем она сюда пришла! «Надо встать и уйти». Ноги отяжелели, будто она напилась вина. «Я не хочу, не хочу!» Война катилась на нее, надвигалась, не было пощады, война жадно рвала надвое экран и жизнь, Аннино худое тело, потрошила ее, как рыбу, вынимая душу из-под ребер.
Анна понимала: да, так, все так и будет. Или это уже было?! «Было, это уже было», — сказал в ней ледяной, металлический голос. Анна старалась следить глазами шевеленье, копошенье фигурок на экране. Фигурки, обряженные солдатами, куда-то бежали, разевали беззвучно рты. На сцене сидел тапер — Анна не видела его в темноте, — горбился за фортепьяно, раскачивался туда-сюда, как старый еврей в синагоге, в такт музыке. Музыка лилась из-под пальцев тапера сначала подпрыгивающая, почти веселая, как острый, резкий танец кэк-уок, потом — страстная: бурленье горной реки, бормотанье расстающихся возлюбленных. Сердце Анны сжалось. Она уже не следила за прыганьем фигурок на экране, а слушала музыку. Изредка на смоляной черноте вспыхивали ледяными буквами титры. Анна читала их вслух. Ей уже все равно было, что скажут о ней соседи.
— Они бегут в атаку, — вслух переводила Анна с французского на русский. — Венсан ранен!
Девчонка справа просвистела в дыру от выбитого зуба:
— Мадам, ты, полегче!
Это «tu» вместо вежливо-сладкого «vous» заставило Анну содрогнуться. «Вот эта девочка, когда начнется война, будет первая меня бить по щекам, плевать мне в лицо. Она предаст меня. Я буду для нее — мусор, чужеземка, дармоедка. Никто. Они… и своих-то, французов, будут предавать… У нее — морда предателя, это барсучиха…»