Русский Париж | Страница: 96

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

А губы весело, еще радостно лепетали:

— Папочка, я открою! Наверное, это телеграмма! Вдруг Париж, мама?!

Губы Семена пересохли.

— Это не Париж, — сжал кулаки. — Это…

Аля уже бежала открывать. Тяжело, звонко-железно громыхал замок.

Они, громко топая сапогами, вошли в прихожую, потом — в их комнату. Они.

Семен встал со стула. Прямо стоял. Офицерская выправка.

— Здравствуйте, товарищи. Честь имею. — Каблуками щелкнул. — Офицер НКВД. Засекреченный. В настоящее время…

Ближе всех к ним стоявший, в черной фуражке с синим околышем, грубо перебил:

— Хватит! Знаем. Мы про тебя больше знаем, чем ты сам!

Кровь у Семена от лица отлила.

— Как вы смеете…

Синий околыш оттолкнул его, протопал на середину комнаты. Аля, бледная, стояла в дверях, мяла в пальцах край фартука — на кухне блины пекла, да так фартук и не сняла, так в нем и сидела за столом — за книгами, за рисунками своими. Письмо мальчику писала. Своему мальчику. Любимому.

«Дорогой Изя! Предвкушаю наш поход в Большой зал Консерватории. Мама в раннем детстве водила меня туда! Шестая симфония Чайковского — и играет оркестр Ленинградской филармонии, и Мравинский дирижирует — да ведь это мечта! Изя, как продвигается твоя работа над квартетом?»

Алин любимый мальчик, консерваторец, композитор… Музыка, вечная музыка…

Сердце злобными, обреченными литаврами бухало в слабые тонкие ребра.

— Мы все смеем! Даже обыскивать не будем! Ишь, окопались! Французские шпиены! Быстро одевайтесь! А то возьмем в чем есть! — Синий околыш хищно охватил глазами трясущуюся Алю. — В фартучке да в платьице! Намерзнесся!

— Снег же на улице! — испуганно крикнула Аля.

Околыш обернулся к Семену и двинул его кулаком в плечо. Заорал:

— Ты что, шпиен недорезанный, не слыхал?! Живо собирайся! — Развернулся к Але: — И ты тоже! Недобитки!

Руки медленно, как во сне, бросали в сумку чулки, носки, зубную щетку, теплую кофту. А казалось — быстро мельтешили. Ноги медленно, как в балетном адажио, поднимались и опускались, а казалось — быстро бегали по комнатенке. «Последняя наша комнатка. Последняя… мирная… жизнь. Берут! Арестовывают! Это значит — начинается война. Это будет наша война! Хуже войны».

Тихий жабий голос проквакал внутри: «Умрешь».

Семен сгорбился над чемоданом. Толкал в чемодан книги.

Синий околыш пнул чемодан ногой.

— Зачем ерунду в дорогу берешь?! Там тебе книжонки твои не понадобятся!

— Где — там? — заледеневшими губами спросил Семен.

— Как — где? Че, вчера родился?! В лагере, где-где!

И добавил злорадно, довольно:

— За все ответишь!

Аля прижимала к груди сумку. Все кружилось перед глазами.

«Танец, танец, нежный вальс, солнечный танцкласс мадам Козельской… Каштаны танцуют вальс на набережной Ситэ… Нет, они танцуют — танго…»

— Нам не за что отвечать! Мы ничего не сделали!

Околыш выхватил из кобуры пистолет. Ему доставляло наслажденье пугать красивую девчонку.

— Рассказывай сказки на допросе! Там сказочников любят! Вперед!

Аля оглянулась на отца. Он стоял с чемоданом, весь белый.

Она не сразу поняла — он враз поседел.

— Ключ, папа! Комнату надо закрыть!

Околыш двинул пистолетным дулом в спину Али, меж лопаток.

— Какой тебе ключ! Давай, быстро! Где твое пальто?! Шуба?! Все равно сюда вселят другое семейство! Завтра!

Тесемки ушатой цигейковой шапки не завязывались под подбородком.

Лестница шаталась под ногами.

Семен хватался рукой за перила. Алю крепко держал за локоть второй околыш — грузноплечий, толсторылый, такими раньше, до революции, мясники на рынке были. Только ему и делать, что мясо на плахе рубить.

«А ведь они и есть мясники. И нас — в куски — изрубят. Господи, Аня! И не скажет никто тебе, не передаст…»

— Жене, — терлись друг об друга наждачные губы, — жене позвольте телеграфировать… в Париж…

— Шалишь, уехал в Париж! Теперь тебе такой Париж будет, сука! Ледяные дворцы!

Вышли из подъезда. Мел сухой, мелкий, злой снег. Кусал щеки, губы.

Высоко и далеко над ними, прямые, строгие, стояли темно-красные кремлевские башни. И тусклые, зловещие пятиконечные красные звезды горели на шпилях. Аля слизнула слезы с губ. СССР, страна счастья и радости. Это все-таки случилось с ними. Случилось.

Кто-то перепутал! Они не шпионы!

«Никто ничего не перепутал. Просто это работает машина. Такая черная машина, с зубьями и гигантскими шестеренками, и скрежещет, и рубит головы, руки, ноги. И летят кровавые ошметки. И дым валит из топки. И снег укрывает саваном. Это смерть, девочка, а ты думаешь — это ошибка».

Ветер валил с ног. Белые пчелы снега взбесились.

Выбрели из Столешникова на Тверскую. Это была не Тверская. Уже восемь лет она была улица Горького. Аля читала Горького. Он очень нравился ей. Он был другом Ленина и Сталина. Он уже умер и стал классиком. Как Пушкин; как Толстой.

«А мама?!»

Черная «эмка» стояла у входа в булочную. Снег мел уже беспощадно. Ничего не видать в трех шагах. Под накатами снега синий околыш выбросил вперед руку в черной перчатке, рванул на себя тяжелую черную дверь авто.

— Живо садитесь!

— Папа, вы…

— Разговоры отставить! Будешь говорить где следует!

Скользнули, людские призраки, на заднее сиденье. Синие околыши быками, мрачно и тяжело, глядели в лобовое стекло. «Дворники» трудились вовсю, сметали снег, а он все валил и валил, рос и рос, наваливался, закрашивал белым маслом черный холст жизни, засыпал ангельским сахаром ее грубую серую соль и гневную горечь.

* * *

Облака, серые, рваные, бешено и тяжело клубились, кувыркались в небе, огромные серые, страшные животные; и внутри у Семена, пока его вели ко рву, тоже все так же клубилось, рвалось, переворачивалось. Себя уже человеком не чувствовал. Огромное животное, четыре лапы, и беспомощно бредет — на задних лапах, и просит тех, кто его сейчас подстрелит на обед Черному Ничто, о пощаде.

Пощады не было. Крика не было. Не было слуха, не было просьбы. Ничего не было. Да, впереди, под его ногами, вот там, уже немного пройти осталось, эта черная, беззвучно лающая, безразмерная дыра. В нее сейчас ухнет все. Вся жизнь. Так просто!

Семен перебирал ногами — так перебирает лапками умирающий в плотно закрытой банке жалкий летний кузнечик. Он умрет, и дети засушат его для коллекции. Ника! Аля! «Деточки», — губы обжег резкий зимний ветер. Сожми рот подковой, Сема! Так делала Анна всегда. Писала, и рот плотно сжат, и морщины в углах губ. Текут из-под быстрого пера стихи черной рекой.