Виллет | Страница: 108

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Сердце мое замерло, когда я увидела, что после утренней стычки, после моей очевидной невнимательности, после перенесенного им укола и раздражения он, желая все забыть и простить, принес мне несколько чудесных книжек, названия которых сулили увлекательное чтение. Он сидел, склонясь над столом, и осторожно копался в содержимом ящика, устраивая, конечно, беспорядок, но ничего не портя. Мое сердце теперь сильно билось; я склонилась над мосье, а он, ни о чем не догадываясь, любезно одаривал меня и, по-видимому, не испытывал ко мне недоброго чувства, и мой утренний гнев совершенно рассеялся: я больше не сердилась на профессора Эмануэля.

Должно быть, он услышал мое дыхание и резко обернулся; хотя он был нервического нрава, он никогда не вздрагивал и редко менялся в лице — он обладал железной выдержкой.

— Я думал, вы в городе с другими учительницами, — сказал он, вполне владея собой. — Тем лучше. Полагаете, я смущен тем, что вы меня тут застали? Нимало. Я часто наведываюсь к вашему столу.

— Я это знаю, мосье.

— Время от времени вы находите брошюру или книгу, но вы их не читаете, ведь они подверглись вот этому, — он коснулся сигары.

— Они от этого не стали лучше, но я их читаю.

— Без удовольствия, однако?

— Не стану возражать, мосье.

— Но они нравятся вам, хоть некоторые? Нужны они вам?

— Мосье сотни раз видел, как я читаю их, и знает, что у меня слишком мало развлечений и я непривередлива.

— Я хотел вам угодить, и если вы цените мои усилия и извлекаете из них некоторое удовольствие, то отчего бы нам не подружиться?

«Оттого, что нам это не суждено», — сказал бы фаталист.

— Нынче утром, — продолжал он, — я встал в превосходном настроении и был счастлив, когда входил в класс; вы омрачили мне этот день.

— Нет, мосье, всего час или два, да и то невольно.

— Невольно! Нет. Сегодня мои именины; все пожелали мне счастья, кроме вас. Самые младшие — и те подарили по пучку фиалок и пролепетали поздравления; вы же — ничего. Ни цветка, ни листика, ни слова, ни взгляда. И все это невольно?

— Я не хотела вас обидеть.

— Так вы действительно не знали о здешнем обычае? Или вам недостало времени? Вы с радостью выложили бы несколько сантимов за букетик ради моего удовольствия, если б только знали, что так принято, да? Скажите «да», все будет забыто, и я утешусь.

— Я знала, что так принято; у меня достало времени, но, тем не менее, я не выложила ни сантима на цветы.

— Что ж, хорошо — хорошо, что вы откровенны. Я бы, пожалуй, возненавидел вас, если бы вы стали притворяться и лгать. Лучше прямо сказать: «Поль Карл Эмануэль, я тебя презираю, старина!», чем участливо улыбаться и преданно глядеть в глаза, оставаясь в душе лживой и холодной. Я не считаю вас лживой и холодной, но мне кажется, вы совершаете большую ошибку; я думаю, у вас извращенные представления, вы равнодушны там, где должны бы испытывать благодарность, зато вас занимают и трогают те, с кем вам следовало быть холодной, как ваше имя. [264] Не думайте, мадемуазель, будто я хочу внушить вам страсть, — Боже вас сохрани! Отчего вы вскочили? Потому что я сказал «страсть»? А я и повторю. Есть слово, а есть то, что оно означает, — правда, не в этих стенах, слава Богу! Вы не дитя, почему с вами нельзя говорить о том, что на самом деле существует? Только я ведь сказал лишь слово — означаемое им, уверяю вас, чуждо моей жизни и понятиям. Было и умерло и теперь покоится в могиле, и могила эта глубоко вырыта, высоко насыпана, и ей уж много зим; утешаюсь только надеждой на воскресение. Но тогда все переменится — облик и чувство; преходящее обретет черты бессмертные — возродится не для земли, но для неба. А говорю я все это вам, мисс Люси Сноу, для того, чтобы вы пристойно обходились с профессором Полем Эмануэлем.

Я не возражала, да и не могла ничего возразить на эту тираду.

— Скажите, — продолжал он, — когда ваши именины? Уж я-то не пожалею нескольких сантимов на скромный подарок.

— Вы только уподобитесь мне, мосье; это стоит дороже нескольких сантимов, но о деньгах я не думала.

И, достав из открытого стола шкатулку, я подала ее ему.

— Утром она лежала у меня наготове, — продолжала я, — и, если бы мосье запасся терпением, а мадемуазель Сен-Пьер столь бесцеремонно не вмешалась и, быть может, вдобавок будь я сама спокойней и рассудительней — я бы сразу ее подарила.

Он посмотрел на шкатулку: я видела, что ему нравится чистый теплый цвет и ярко-синий венчик. Я велела ему ее открыть.

— Мои инициалы! — сказал он, имея в виду литеры на крышке. — Откуда вы знаете, что меня зовут Карл Давид?

— Сорока на хвосте принесла, мосье.

— Вот как? Значит, в случае чего можно привязывать к крыльям этой сороки записки?

Он вынул цепочку; в ней не было ничего особенного, но она отливала шелком и играла бисером. Она ему тоже понравилась; он радовался, как дитя.

— И это мне?

— Вам.

— Так вот над чем вы работали вчера вечером?

— Именно.

— А кончили — утром?

— Утром.

— Вы за нее принялись с тем, чтобы подарить мне?

— Безусловно.

— На именины?

— На именины.

— И это намерение сохранялось у вас все время, пока вы ее плели?

Я и это подтвердила.

— Значит, мне не следует отрезать от нее кусочек — дескать, вот эта часть не моя, ее сплетали для другого?

— Вовсе нет. Это было бы несправедливо.

— Так она вся моя?

— Целиком ваша.

Мосье тотчас распахнул сюртучок, ловко укрепил цепочку на груди, стараясь, чтобы видно было как можно больше и по возможности меньше спрятано; он не имел обыкновения скрывать то, что ему нравилось и, по его мнению, ему шло. Что же до шкатулки, то он объявил, что это превосходная бонбоньерка, — он, между прочим, обожал сладости, а так как он любил делить свои удовольствия с другими, то угощал вас своим драже с тою же щедростью, с какой оделял книгами. В числе подарков доброго волшебника, которые я находила у себя в столе, я забыла упомянуть бездну шоколадных конфектов. Тут сказывался южный вкус, а по-нашему это было ребячеством. Часто он вместо обеда съедал бриош, да и тот делил с какой-нибудь крошкой из младшего класса.

— Ну вот и все, — сказал он, застегивая сюртучок, — тема была исчерпана.

Проглядев принесенные книги и вырезав несколько страниц перочинным ножом (он вычищал книги, прежде чем давал их читать, особенно романы, и строгость цензуры раздражала меня, если выброшенное прерывало ход рассказа), он встал, учтиво коснулся фески и любезно откланялся.