Я вздрогнула, когда миссис Бреттон обернулась к мистеру Хоуму и, словно вдруг что-то припомнив, сказала:
— Интересно, как понравился бы праздник моей неколебимой Люси, если бы она тут оказалась? Надо было нам захватить ее с собой, она бы порадовалась.
— Да, конечно, конечно, порадовалась бы на свой манер; жаль, мы ее не позвали, — возразил добрый господин и добавил: — Я люблю смотреть, как она радуется; сдержанно, тихо, но от души.
О милые, как я любила их тогда, как люблю и поныне, вспоминая их трогательное участие! Если бы они знали, какая пытка согнала Люси с постели, довела ее чуть не до исступления! Я готова была окликнуть их и ответить на их доброту благодарным взглядом. Мосье де Бассомпьер не так хорошо знал меня, зато я его знала и ценила его душу, его простую искренность, живую нежность и способность зажигаться. Возможно, я бы и заговорила, но тут как раз Грэм повернулся и посмотрел в мою сторону. Он повернулся пружинисто, движение это было весьма отлично от суетливых движений низкорослых людей. За ним гудела огромная толпа; сотни глаз могли встретить и поймать его взгляд — отчего же он устремил на меня всю силу своего пристального взора? И отчего, если уж ему так хотелось на меня посмотреть, не довольствовался он беглым наблюдением? Отчего откинулся он в кресле, упер локоть в его спинку и принялся меня изучать? Лица моего он не видел, я прятала его, и он не мог меня узнать; я наклонилась, отвернулась, я мечтала остаться неопознанной. Он встал, хотел было пробраться ко мне, еще бы минута — и он бы меня разоблачил, и мне бы некуда было от него деться. Мне оставалось одно только средство — я всем своим видом выразила страстное желание, чтобы меня не тревожили; если бы он настоял на своем, он, быть может, увидел бы наконец-то разъяренную Люси. Тут вся его доброта, прелесть и величие (уж кто-кто, а Люси отдавала им должное) не усмирили бы ее, не превратили в покорную рабу Он пристально посмотрел на меня и отступился. Он покачал своей красивой головой, но не произнес ни звука. Он снова сел и больше уж меня не тревожил, лишь один-единственный раз взглянул на меня, скорей просительно, нежели с любопытством, пролил бальзам на все мои раны, и я совершенно успокоилась. Отношение Грэма ко мне ведь не было, в сущности, каменным равнодушием. Наверное, в солидном особняке его сердца было местечко где-нибудь на чердаке, где Люси мило приняли бы, вздумай она нагрянуть в гости. Нечего было и сравнивать эту клетушку ни с уютными покоями, где привечал он приятелей, ни с залой, где он занимался своей филантропией, ни с библиотекой, где царила его наука; еще менее походил этот закуток на пышный чертог, где уже он готовил свой брачный пир. Однако постепенно долгое и ровное его участие убедило меня в том, что в его обиталище имеется кладовка, на двери которой значится «Комната Люси». В моем сердце тоже хранилось для него место, но точных размеров его мне не определить — что-то вроде шатра Пери-Бану. [322] Всю жизнь свою я сжимала его в кулаке — а расслабь я кулак, кто знает, во что бы он разросся, быть может, в кущи для сонмов.
Несмотря на сдержанность и такт Грэма, мне не хотелось оставаться с ним рядом, мне следовало уйти подальше от опасного соседства. Я дождалась удобной минуты, встала и ушла. Возможно, он подумал, возможно, он даже понял, что за шляпой и шалью скрывается Люси; уверен он в этом не был, поскольку не видел моего лица.
Кажется, духу перемен и беспокойства пора было угомониться. А мне самой не пора ли было сдаться и отправиться обратно, домой, под надежную крышу? Ничуть не бывало. Одна мысль о моем ложе вызывала у меня дрожь отвращения; я старалась всеми средствами от нее отвлечься. К тому же я сознавала, что нынешний спектакль еще не закончился — едва лишь прочитан пролог; на устланной травою сцене царила тайна; новые актеры прятались за кулисами и ждали выхода. Так думала я, так мне подсказывало предчувствие.
Я брела без цели, куда ни подталкивало меня безучастное сборище, и наконец вышла на поляну, где деревья стояли группками или поодиночке. Здесь толпа поредела. До поляны едва долетала музыка, почти не достигал свет фонарей, но звуки ночи заменяли музыку, а полная яркая луна делала ненужными фонари. Здесь располагались почтенные буржуа, больше семьями, к иным жались выводки детей, которых они не отваживались вести в толчею.
Три стройных вяза, почти сплетаясь стволами, столь близко росли они друг к другу, распростерли шатер листвы над зеленым холмом, где стояла довольно большая скамья, занятая, однако, лишь одной особой, тогда как остальные, пренебрегая счастливой возможностью усесться, почтительно расположились поблизости. В их числе была и дама, державшая за руку девочку.
Девочка вертелась, тянула спутницу за руку, немыслимо дергалась и извивалась. Ее выходки привлекли мое внимание и показались знакомыми; я вгляделась пристальней — знакомым показалось мне и ее одеяние. Лиловая шелковая пелеринка, боа лебяжьего пуха, белый капор — все это составляло праздничный наряд слишком хорошо известного мне херувимчика и головастика — Дезире Бек, а предо мной была именно Дезире Бек либо бесенок, принявший ее облик.
Открытие поразило меня словно гром с ясного неба, но меня ждало новое потрясение. Я буквально остолбенела, когда поняла, чьи пальцы так нещадно терзала прелестная Дезире, чью перчатку так беспечно рвала, чью руку так безнаказанно дергала и чей подол так бессовестно топтала. Конечно же, это были пальцы, перчатка, рука и подол ее достопочтенной матушки. В индийской шали и зеленом капоре, свежая, осанистая, безмятежная, рядом с ней стояла собственной персоной мадам Бек.
Любопытно! А я-то была уверена, что мадам Бек и Дезире вкушают сон праведниц в священных стенах пансиона в глубокой тиши улицы Фоссет. Без сомнения, точно то же думали и они о мисс Люси; и вот, однако ж, мы, все три, вкушали забавы в полуночном, залитом светом парке!
Но мадам лишь уступала давней привычке. Я вдруг вспомнила, как про нее говорили учительницы (просто я не придавала значения этим сплетням), что нередко, когда все полагают, будто мадам крепко спит в своей постели, она наряжается в пух и прах и идет наслаждаться оперой, драмой или же отправляется на бал. Монашеский уклад был ей не по нутру, и она украшала существование с помощью мирских сует.
Вокруг нее стояла группка господ — ее друзей; кое-кого из них я тотчас узнала. Один из них был брат ее, мосье Виктор Кинт; в чертах другого господина — усатого, длинноволосого, спокойного и молчаливого — я заметила сходство с другим человеком. Невозмутимое, неподвижное лицо это все же напоминало другое лицо — нервное, живое, чуткое; лицо переменчивое, то мрачное, то сияющее; лицо, исчезнувшее с моих глаз долой, но освещавшее и омрачавшее лучшие дни моей жизни; лицо, на котором часто замечала я отблески таланта, внутреннего жара и какой-то тайны. Да, Жозеф Эмануэль, сей спокойный господин, напомнил мне своего неистового брата.
Рядом с Виктором и Жозефом я заметила еще одного знакомца. Он стоял в тени и сутулился, но больше других бросался в глаза благодаря своему платью и сверкающей лысине. То была духовная особа — отец Силас. Не вздумайте, читатель, искать в его присутствии на празднике несообразность. Не ярмаркой тщеславия, [323] но данью героям-патриотам почитала это гуляние святая церковь и решительно его поощряла. Парк просто кишел священнослужителями.