Отец Силас склонился над сельской скамьей и покоящейся на ней единственной фигурой; фигура была странная — бесформенная, но величавая. Правда, лицо и черты вырисовывались довольно отчетливо, но казались столь мертвенными и столь необычно располагались, что впору было предположить, будто голову отделили от корпуса и наобум приткнули к жерди, увешанной богатым товаром. Лучи фонарей высвечивали издалека яркие подвески и толстые кольца; ни стыдливость луны, ни отдаленность факелов не могли унять полыхающих красок убора. Здравствуйте, мадам Уолревенс! Вот уж подлинно исчадье ада! Но сия дама скоро сумела доказать, что она не выходец с того света, ибо, когда Дезире Бек слишком уж шумно потребовала, чтобы мать отвела ее полакомиться в киоск, горбунья вдруг урезонила ее, шлепнув тросточкой с золотым набалдашником.
Итак, вот они, заговорщики, — мадам Уолревенс, мадам Бек, отец Силас, вот она, тайная хунта. Вид этой троицы доставил мне удовольствие. Я не дрогнула, не испытала ни смятения, ни испуга. Они превосходили меня в числе, и я была повержена к их ногам, но все еще не растоптана и жива.
Завороженная видом этих трех голов, словно это были головы василиска, я не могла сдвинуться с места — они точно притягивали меня. Кроны деревьев укрывали меня своей тенью, ночь шепотом обещала не дать меня в обиду, пламя факела в руке служителя выбросило длинный язык, указав мне укромное место, и тотчас уплыло прочь. Но пора коротко рассказать читателю о том, какие мне в последние смутные недели удалось вывести заключения об отъезде мосье Эмануэля. Повесть будет недолгая, да она и не нова: маммона и корысть — ее альфа и омега.
Мадам Уолревенс, страшная, как индийский идол, пользовалась, кажется, подобающим идолу поклонением жрецов — своих приспешников, и неспроста. Некогда она была богата, очень богата; ныне она не располагала средствами, но могла в один прекрасный день снова разбогатеть. В Бас-Тере в Гваделупе лежали обширные земли, которые она шестьдесят лет тому назад получила в качестве приданого. После того как муж ее разорился, на них наложили арест, теперь арест сняли, и, если бы за дело взялся с умом честный управляющий, они еще могли бы приносить солидный доход.
Отец Силас вдохновился этими перспективами в интересах церкви, которой мадам Уолревенс была преданной дочерью. Мадам Бек, дальняя родственница горбуньи, зная, что у той нет прямых наследников, здраво взвесила все возможности и с предусмотрительностью любящей матери, корысти ради, заискивала перед нелюбезной с ней старухой. Мадам Бек и священник, стало быть, равно искренне и живо интересовались участью вест-индских богатств.
Но доходные земли были далеко, и климат там считался опасным, а потому на роль умного управляющего подходил лишь человек преданный. Такого-то человека и держала двадцать лет на посылках мадам Уолревенс. Она прежде загубила его жизнь, а потом сосала из него соки. Этого-то человека выучил и наставил на путь истинный отец Силас, опутав узами привычки, благодарности и убеждений. Этого человека знала и умела использовать мадам Бек. «Мой ученик, — решил отец Силас, — буде он останется в Европе, может стать отступником, ибо связался с еретичкой». У мадам Бек были свои причины желать, чтобы его услали подальше, которые она предпочла не высказывать: то, что не давалось ей в руки, она не хотела уступать никому. А мадам Уолревенс попросту желала вернуть свои земли и свои деньги и знала, что Поль, если захочет, сможет, как никто другой, сослужить ей эту службу. Так трое себялюбцев взяли в оборот одного самоотверженного человека. Они уговаривали, они заклинали, они увещевали его, они покорно вручали ему свою судьбу. Они просили, чтобы он посвятил им всего-навсего каких-то три года — а потом пусть живет в свое удовольствие; а уж одна особа из троих, быть может, втайне желала ему живым не вернуться. А кто бы ни испрашивал его содействия, кто бы ни вверялся его заботам, мосье Поль попросту не мог отринуть ничьего ходатайства, ничьего доверия не мог обмануть. Страдал ли он от необходимости покинуть Европу, каковы были его собственные виды и мечты, никто не знал, не задумывался, не спрашивал. Сама я ничего не понимала. Я могла только предполагать, о чем велись речи на исповедях; я могла воображать, как духовный отец делает упор на веру и долг, выставляя их главными доводами. Он исчез, не подав мне знака. Я осталась в неизвестности.
Опустив голову и уткнувшись лбом в ладони, я сидела среди кустов. Мне было слышно все, что говорилось по соседству, — я сидела совсем близко. Однако долгое время ни о чем интересном они не говорили. Болтали о нарядах, о музыке, об иллюминации, о погоде. То и дело кто-нибудь произносил: «Отличная погода, ему повезло; „Антига“ (судно, на котором он отплыл) доплывет быстро». Но что это за «Антига», и куда она направляется, и кого везет, не упоминалось.
Эта приятная беседа, кажется, занимала мадам Уолревенс не более, чем меня; она ерзала, беспокойно озиралась, вытягивала шею, вертела головой, вглядывалась в толпу, словно кого-то ожидая и досадуя на промедление.
— Où sont-ils? Pourquoi ne viennent-ils? [324] — то и дело бормотала она себе под нос; и вот, будто решившись наконец добиться ответа на свой вопрос, она громко выговорила одну фразу, довольно короткую, но фраза эта заставила меня вздрогнуть. — Messieurs et mesdames, — сказала она, — où donc est Justine Marie? [325]
Жюстин Мари? Как? Где может быть Жюстин Мари — мертвая монахиня? Да в могиле, конечно, мадам Уолревенс, — вам ли этого не знать? Вы-то к ней скоро отправитесь, но она к вам уж никогда не вернется.
Так отвечала бы я ей, если бы от меня ждали ответа; но никто, кажется, не разделял моих мыслей, никто не удивился, не растерялся, никого от этих слов не покоробило. На сей удивительный, кощунственный, достойный аэндорской волшебницы [326] вопрос горбунье ответили преспокойно и буднично.
— Жюстин Мари, — сказал кто-то, — сейчас будет здесь. Она в киоске и вот-вот придет.
После этого вопроса и ответа перешли к новой теме, но болтовня осталась обычной болтовней — легкой, рассеянной, небрежной. Все обменивались намеками, замечаниями, отрывочными и неясными, ибо касались они людей, которых не называли, и обстоятельств, о которых подробно не говорили, так что, как ни вслушивалась я в разговор (а я теперь вслушивалась в него с живым интересом), я поняла только одно: затевается какой-то план, связанный с призрачной Жюстин Мари — живой или мертвой. Семейная хунта, верно, всерьез занялась ею; речь шла о браке, о состоянии, но за кого ее прочили, я так и не поняла, возможно, за Виктора Кинта, возможно, за Жозефа Эмануэля — оба были холостяками. Потом мне было показалось, что намеки касаются находившегося тут же молодого белокурого иностранца, которого называли Генрихом Миллером. Посреди всеобщего веселья и шуток мадам Уолревенс время от времени вдруг подымала ворчливый недовольный голос; правда, нетерпенье ее несколько умерял неусыпный надзор упрямой Дезире, которая отступала от старухи лишь тогда, когда та замахивалась на нее палкой.