Почта, скопившаяся за это время, не блещет разнообразием: рекламки с брызгами каникулярных волн (спасибо, только что вернулся), которые, непрочитанные, тут же отправляются в специально для этой цели поставленное возле почтовых ящиков пластмассовое ведерко; отчет из банка, это я на всякий случай просмотрел – хотя никаких сюрпризов быть не могло.
Я позвонил Ниметцу узнать, что нового, не ликвидировали ли в мое отсутствие оперу. Нет, все идет своим чередом, если не считать, что у шефа тендовагинит и он рукой не может шевельнуть. Вместо него репетировать «Немую» будет Гротеску (первый капельмейстер). Ну что ж, тем лучше, без эксцессов обойдется. Шор небось доволен? Ругнуть Лебкюхле – это комильфо. По мне так все равно – что он, что этот румын. Лебкюхле даже удобней – раньше отпускает. А Гротеску еще в своей жизни не надирижировался – и вечно тянет резину.
Занятия на скрипке, перед сном небольшая доза праздника, который всегда с тобой , – телевидения. Я вновь привыкаю к немецким декорациям – и вдруг почувствовал, что сто лет как не читал по-русски.
Что же предпринять? Я читал: «Марья Гавриловна долго колебалась; множество планов побега было отвергнуто. Наконец она согласилась: в назначенный день она должна была не ужинать и удалиться в свою комнату под предлогом головной боли. Девушка ее была в заговоре; обе они должны были выйти в сад через заднее крыльцо…» – а думал совсем о другом. Что же предпринять? Кажется, если только руководствоваться принципом «с волками жить – по-волчьи выть», то я знаю что.
Вышло так, что с Боссэ, после той достопамятной встречи, когда он прочитал мне письмо Кунце к Элиасбергу, мы ни разу не виделись. То он был свободен – в те разы, что я играл; то он болел (мне сказали). А с осени он просто ушел на пенсию – пополнил ряды отставных немецких музыкантов. К нам такие иногда тоже наведывались, работавшие еще до моей эры. Источали нарочитую бодрость, каждый раз заново представлялись мне: такой-то – протягивали руку. Боссэ сдал – в тот вечер, когда я играл у них «Сильву», он зашел. Я обратил внимание, как он стоит в дверях и как его в особо радостном регистре приветствуют, чтобы потом уже больше не подходить.
«Предатель», – подумал я, но все же остановился – спросить, как дела. Как-никак я дважды был у него дома. В его облике, ей-богу, появилось что-то еврейское, в Харькове человека с такой внешностью точно бы приняли за еврея. Что же там вышло с письмом?
Плохо скрытый укор в моем голосе он принял не на свой счет, – наоборот, заглядывая вперед, скажу: он-то решил, что мне все известно, раз я спрашиваю. Откуда – этим вопросом он не задавался. И как с такими мозгами можно целую жизнь прожить? Он смотрит на меня, точно милостыню просит.
Лучше об этом не вспоминать – он даже разболелся на этой почве. Как, он не понимает, как это могло произойти. Фрау Кунце позвонила ему, попросила показать это письмо – и потом… Он вздохнул, я вздохнул – так в кинокомедии двое с пистолетами крадутся вокруг афишного столба друг за другом. Недоразумение разъясняется не раньше, чем один из преследователей прибавляет шаг. Он решил вначале (поясняет Боссэ), что фрау Кунце в туалете, и минут десять еще ждал.
Тут, не подавая виду, что вздыхали мы, кажется, о разных вещах, я прошу снова рассказать, как все было, – по порядку.
Ну что, звонок к нему. Фрау Кунце на проводе, Доротея Кунце, из Бад-Шлюссельфельда. Ей рассказывали, что у него хранится письмо ее свекра. Ей бы очень хотелось на него взглянуть. Как это можно устроить? Она охотно сама к нему приедет. Это равнозначно посещению небожителем хижины пастуха – для Боссэ, с его чиновничьей душою; а он был типичным немецким служащим, да еще старого образца, разве что, являясь по утрам на репетиции с очиненным карандашом и резиночкой в боковом кармане, не надевал нарукавников, прежде чем достать скрипку (или что там, альт?). Нетрудно угадать, хотя трудно вообразить, что значило для него имя Кунце. Психология чиновного люда, населяющего немецкий город Петербург, обрела под российским пером бессмертие – сразу припомним всевозможных голядкиных, акакиев акакиевичей.
И вот звонок, на сей раз в дверь. И к такому Акакию Акакиевичу в квартиру входит Доротея Кунце. Он ее усаживает, он вокруг нее крутится. Письмо? Конечно же, сию минутку, оно уже приготовлено. Гостья не спеша его читает, интересуется, как оно к нему попало, не просил ли кто когда-либо для публикации. Потом снизошла до расспросов о прочей его коллекции, выказала интерес к его семье, посочувствовала, узнав, что он живет теперь один. Наконец Боссэ предложил ей чай или кофе. От чашечки кофе она бы не отказалась. Боссэ идет на кухню, а вернувшись с подносом, на котором кофейник, сливки, две чашки, сахарница, вазочка с печеньем, – никого в комнате не застает. Поначалу он решил, что гостье понадобилось в «кло», у него это сразу как входишь – кухня же в глубине. Через десять минут он деликатно идет «посмотреть»… Туалет пуст, входная дверь открыта, только притворена. Письмо исчезло также. И он не знает, просто не представляет, что подумать. Он даже не может никому пожаловаться – невестка Готлиба Кунце была у него и украла?! Даже язык не поворачивается такое выговорить. Да и кто ему поверит – решат, что он… Боссэ постучал пальцем по своему морщинистому лбу.
А не пробовал господин Боссэ с нею как-то связаться, выяснить? Нет, даже не пытался – да и как? Через кого? Что бы он ей сказал – пожалуйста, возвратите мне письмо? А она: какое письмо, вы с ума сошли! И ему не останется ничего другого, как признать, что это в самом деле была не она, а какая-то аферистка, внешне на нее похожая. К тому же он вскоре заболел, да-с, у него случился тяжелый инсульт.
Что можно было сказать ему в утешение? Прямо как миледи украла у Бэкингема алмазные подвески… я покачал головой. Ну, в «Трех мушкетерах», помните? Нет, он не читал.
Мысль, что с волками жить – по-волчьи выть, тактически бесспорная. Другое дело, как раз благими намерениями тактиков и устлана дорога в ад. И все же возьму грех на душу: законными средствами мне с ними все равно не сладить – рискну повыть по-ихнему.
На этих днях, примерно в течение недели, я трудился в поте лица своего – как в Циггорне, репетируя «Немую», так и в Ротмунде. Что, в сущности, хорошо: некоторый тормоз. Следовало все идеально продумать. И я вспоминал… Что такое думать – если не вспоминать? Прежде чем принять решение, вспоминай – все-все. Ибо (перевру уже во второй раз эту цитату) кто знает, из какого сора…
В разгар моих «воспоминаний», на третий день по возвращении – я только вошел домой после репетиции, – дала знать о себе Петра. Она звонит из Хундштока от своих родителей. Первая реакция: ушла из дому… даже непривычно, что кроме свекрови у нее есть еще кто-то. Извиняется, что меня не встретила, – она на серебряной свадьбе. Молчу. (Этого не может быть.) Ах, у сестры… у старшей сестры серебряная свадьба… Они все живут там, в Хундштоке. А у вольнолюбивой Петры, оказывается, здоровые корни. Я спросил, кто ее отец. Боже мой, да он пастор, и у нее пропасть братьев и сестер в Хундштоке.
А у нее для меня сюрприз. Приедет – покажет. Когда? Если я хочу, то сегодня после одиннадцати. Когда я прихожу домой? Отлично, это же как раз по пути, она подхватит меня в Ротмунде, даже здорово – она меня целует… Дома ее ждут только завтра. Doswidanija druschba.